Александр Лаврин

ГОН
Повесть безвременных лет

(Журнальный вариант)

Часть I

Что нового? А ничего. Ничего, скажу я вам.
Стукнет щеколда на деревянной калитке, скрипнут ржавые петли, и три фигуры одна за другой воздвигнутся в узком калиточном проеме.
По-петушиному подымая ноги, идут они по двору, где у забора раскинулась морем широким бывшая поленница, а среди битого кирпича драгоценно блестит бутылочное стекло.
Знают — можно не стучать, а легонько приоткрыть низкую дверь и вопросить в темную прохладу сеней, то бишь коридора:
—  Хозяева дома?
И если нет ответа или какого шороха-покашливания, ткнуться в следующую дверь— толстую, добротную, обитую слоновьим дерматином.
- Да заходите, заходите, кто там!
Бородатый, на плече большая сумка, видать, старшой, первым шагнул на голос.
—  День добрый!
—  Добрый, добрый... — откуда-то сверху, как эхо. А! Вот оно что! Хозяин-то на полатях, на настоящих русских полатях. Ох, старина, старина...
—  Простите  за  беспокойство,   нам  бы  воды  попить...
Хозяин наконец свесил голову:
—  Вон ведро — за занавеской, пейте сколько влезет.
А хозяин-таки молод. Странно. Молод — и на полатях. Днем. Или болеет?
—  А может, квасу хочете?
—  Хотите!— невольно поправляет одна из трех. Девушка-девица.  А может,  и не девица,  кто ж ее знает.
—  Ученые, значит? — спрашивает хозяин с подозрительной расстановкой.
Но бородач мудр, он вовремя применяет отвлекающий маневр.
—  Заблудились, понимаете ли, за Дубровками. Наверно, раньше времени с большака свернули. А насчет кваса, это спасибо. Кваску сейчас попить нелишнее.
Гости заходят за занавеску. На низком столике ведро с водой и покрытая марлей трехлитровая банка с грибным квасом. И гриб плавает— слоеным блином.
—  Спасибо вам! — выходя на свет, говорят гости почти хором.
—  Не на чем,— бурчит хозяин. И смотрит игольчато: когда уйдут?
Девушка все-таки не удержалась:
—  Извините, а вы чем-то больны?
Хозяин тут же согласно и будто бы с удовольствием кивает.
—  Ноги у меня... парализованные. С самого малолетства. Полимелит называется, слыхали? — Он откидывает голову, и видно, как часто ходит кадык на его малобритой шее.
—  А вы лечились... где-нибудь? — тихо спрашивает девушка.
—  Естественно в моем положении,— с явной обидою   отвечает  хозяин,—  По   всем   врачам   прошел, какие только есть. А ноги, сволочи, не ходят — и все тут!
—  И в Москве были?
—  Милая    моя! —   От   оживления   хозяин   даже привстает на локте.— Как же не быть!  Был,  был я   и  в  столице  нашей  Родины,   вэдээнху  видел,   по Красной площади на коляске инвалидной ездил. Нет, нич-чего не помогло.
Бородатый кивает сочувственно, упирая бороду в грудь.
—  Вы уж извините Катю... то есть Екатерину Васильевну. Вечно она со своими вопросами и к месту, и не к месту.
—  Да   нет,   нет,   ничего.—  Хозяин   улыбается.— Я понимаю: у женщин всякий калека жалость вытягивает. Это бывает. Я сам жалею, когда котят топят. А что делать? Ведь если их не топить, их сколько будет? Их больше, чем людей,  будет.  А человек, он  никогда  не  потерпит,  чтобы  больше,  чем  его, было.
Внезапно очкастый начинает хохотать. Хохочет он с мелким взвизгиванием, со слюной, видной на просвет. Девушка смотрит на него, оторопев.
—  Ты чего, Женя?
—  Да чудно все это! — сквозь смех выговаривает Женя.— Ты вспомни, как село называется!
—  При чем здесь село?
—  А! — Женя машет рукой.— Долго объяснять. Вы лучше спросите нашего дорогого хозяина: ему, часом, не тридцать три года? А может, он нам и былины какие старинные расскажет? Ну, там про Илью Муромца, например. Как он тридцать лет и три года на печке сидел...
—  Женя, какой вы жестокий... Я и не думала...
—  А надо думать. Этим мы и отличаемся от табуретки, которая вещь в себе. А мы, как известно, вещь в народе...
—  Ребята, ребята! — Эдуард Петрович поднимает руку.— Вы не на кафедре. И к тому же время!
Но Женя уже у самых полатей, лик его сияет.
—  Извините, как вас величают?
—  Леха... Жихарев Алексей то есть,— чуть помедлив, отвечает хозяин.
—  А скажите, дражайший Алексей, вы какие-нибудь былины, сказки старинные знаете? Ну, может, бабушка в детстве рассказывала или еще кто?
—  Зачем бабушка? — удивляется Леха.— В школе проходили: три богатыря и все такое.
—  Ага,  значит,  вы  ходили  в  школу.   А  как же это? — Женя торжествующе показывает на ноги хозяина.
—  Что — это?
—  Ноги-то ваши парализованные — как же? Или вы на руках, как циркач?
—  А,  ноги...   Так  меня на  коляске  возили  и  за парту сажали. А сидеть я могу.— И в доказательство Леха садится, почти доставая головой потолок.
Эдуард Петрович грубо кашляет с порога.
—  Или мы идем сейчас, или — никогда. Евгений! Екатерина Васильевна!
В голосе его гудит нечто такое, отчего спутники бородатого покорно идут к порогу. И едва они выходят, как Леха спрыгивает легко на пол и на своих парализованных ногах кузнечиком скачет к окошку. На подоконнике горшок со столетником в пол-окна — не столетник, а баобаб какой-то! — но и сквозь баобаб видна калитка, мосток через канаву придорожную, а по нему тяжелыми ногами ступает родная жена наблюдателя по имени Дарья: в одной руке сумка, в другой авоська.
Трое у калитки здороваются. Дарья со вздохом ставит сумки у ног.
—  Здрас-сте! А вы кто такие будете?
Она смотрит в лицо Эдуарду Петровичу, и он невольно подтягивается.
—  Понимаете,  мы  к вам  воды  заходили попить. А так мы — ученые, экспедиция фольклорная.
—  Дороги,   что  ли,   мерите?   У  нас  уже  мерили прошлый год, когда газ думали вести.
—  Да нет, мы не по газу. Мы сказания старинные записываем, обряды всякие, заговоры...
—  Небось муж вас и заговорил! — усмехается Дарья.
—  Вам, наверно, тяжело с ним? — встревает девушка Екатерина Васильевна,— А может, стоит его еще раз в Москву свозить, показать хорошим врачам?
Дарья щурит глаза, как от солнца.
—  Да врачи-то здесь при чем?
—  Как при чем? — пугается Екатерина Васильевна Дарьиного взгляда.— Чтобы ноги вылечить...
—  Язык ему надо вылечить, а не ноги!
Непонятно, то ли рассержена Дарья, то ли довольна молодцом мужем, который запросто может обвести вокруг пальца городских умников. Но Женю не проведешь! Он восторженно щелкает языком:
—  А?! Я сразу понял: дело пахнет табаком. Помните, он оговорился насчет школы? И потом, я еще ботинки заметил.  Грязные ботинки! Значит, он по земле ходил. А еще гуманизму учить нас вздумал, на жалость бил, слезу вышибал.
Села Дарья на скамью у калитки и гостям предложила, к долгому разговору приготовилась.
—  Вот вы люди ученые, скажите, что мне с ним делать? Я за него и замуж-то против воли пошла. Была б рябая какая, не так обидно, а то ведь за меня из трех деревень сватов присылали и так, нахрапом, пытались. А я вот за Алексея своего пошла. Подсидел  он  меня,   вот  что.   Так  сначала  он  был мужик как мужик, ничего не скажу. В леспромхозе работал, да на карьерах, и по дому все делал. А потом что-то на него нашло. Я сперва и внимания не обращала. Ну, остановится среди комнаты и глаза вроде как   внутрь   себя   повернет.   И   молчит.   Спросишь чего — опять молчит. Сколько-то постоит и дальше пошел. И не больной вроде, ничего на нем не болит. Я и то думала: не пьет, и ладно. А может, лучше пил бы...
—  Ну, зачем же так...— тянет Эдуард Петрович, глазами незаметно стреляя на часы. Господи, уже на четвертый пошло!
—  Да  уж лучше  бы  пил,  как другие,— упрямо повторяет Дарья.— Все равно, что с него толку. Он раз в год на шабашку уедет, элеваторы они строят, тыщу привезет — и все. Месяц работает, год спит. А что мне его тыща? Тьфу! Я ее и не вижу. Пятьсот — за  долги,   матери  сто  пятьдесят  пошлет  да сестре сто, остальное туда-сюда, по дружкам да по рукам, вот и нет ни копейки. А я круглый год горблюсь, его кормлю.  Надо мной уж люди смеются: несла кобыла жеребца да и сдохла! А ведь поначалу какой был! На Север поехал, год с ружьем ходил, много денег взял, мы тогда обстановку купили, и мне мехов привез, девки от зависти лопнули. А теперь-то что делать, присоветуйте...
Эдуард Петрович боком к разговору смотрит на синеву небесную. Все, все ему ведомо — до последнего слова, до последнего вздоха. Леса и горы, веси и долы текут сквозь него, не протекая. И поселок лежит перед ним, как стеклянный. Видит он, как запирает сейф председатель сельсовета Самуил Евсеевич Лопатин, в третий раз облеченный доверием народа, как вносит компост под клубничные кустики на даче полковника Юргина беспрописная женщина староматеринского возраста, как пионер Коля Новохатько, сбежавший с контрольной по физике, в лопухах за школьной котельной читает «Всадника без головы», как проснувшийся к полудню Василий Скворцов, судимый за кражу комбикорма, три года условно, шарит в вещах отца, как...
Эдуард Петрович поворачивается к Дарье.
—  Я дам вам три совета, запомните их. Во-первых, купите или сшейте  красное платье из  бархата или атласа, ну, в общем, чтобы горело на вас. Во-вторых, займите мужа какой-нибудь работой по дому — скажем,   крышу   перекрыть   или   погреб   вырыть.   А в-третьих... Впрочем, хватит и двух.
Дарья советам как будто и не удивилась, но разумно сказала:
—  Да крыша-то у нас хорошая, третий год,  как шифер лóжили. И погреб есть.
—  Не важно. Пусть роет второй. Придумайте, что старый пришел в негодность, что вы боитесь в него лезть...
Дарья сразу ничего не сказала Лехе, спросила только, будет ли есть. Картошку почистила, на огонь поставила, белье замочила, луку на огороде сорвала. Леха первым не выдержал:
—  Что тебе эти-то?
—  Какие эти?
А сама лицом уклонилась, фитиль у керосинки убавляя.
—  Да эти, охламоны, что приходили.
—  А...  эти.— Дарья нарочно зевнула.— Ничего. «Умные люди. По всему видно — большие деньги получают.  Кто деньги получает,  он  как лебедь против утки.
—  А кто ж это утка, по-твоему? Я, что ли?
—  А что бы и не ты?
Да все равно Лехе! Все равно! Промолчал он. Но пружина заведена до предела, вот и лопнула.
—  Ах-ты-негодяй-негодяй!         Сколько-ж-ты-мою-кровь-пить-будешь!   Все-люди-как-люди-а-ты!   Я-гор-блюсь-до-ночи-как-собака-ишачу-а-ты-разлегся-бари-ном! Бык-ты-комолый-кабан-мохнорылый-вот-кто-ты! Да-кабан-и-тот-лучшёеч-тебя-хоть-желудь-роет-запас-копит-а-ты-только-жир-на-себе-копишь!
Лишнее, лишнее говорит Дарья — нет никакого жира на Лехе, хоть и лежит день-деньской. Но уж что заело, то и запело. Все струны загудели, будто гитару о крыльцо шарахнули.
А вот и зима. Мальчишка курносый, пальтишко веревкой обвязано, идет-бредет, переваливается по-утиному. Снег, снег в глаза! А бабушка не то сердится, не то смеется: рукою машет издалека. Поскользнулся — упустил санки под гору. «А у нас говняшки были,— говорит бабушка, промокая ему слезы варежкой.— Решето коровяком обмазывали да водой поливали. Вот и катались».
Открывает Леха глаза, а у Дарьи лицо белое.
—  Ты чего? — тычется она в мужа. Понимает Леха: опять с ним было. Погладил жену
неловко, ушла ее печаль в половицы.
—  Эх, Леша, Леша... Хоть бы чего сделать нам!
—  Я бы сделал — да что? Все ведь сделано, Даш!
—  Нам бы, Леш, погреб вырыть...
—  Зачем? У нас же есть.
—  Старый он, земля слоится. Да и неудобен больно. Сам знаешь. Доски там — гнилье одно. Не дай Бог чего случится.
—  Накаркаешь! Можно укрепить его, и все.
—  Нет уж, давай рыть новый. Христом-Богом тебя прошу.
Холодно стало у Лехи под сердцем. Неладно что-то, а что — не понять.
С отчаяния крикнул он:
—  Да сделаю, сделаю! — И по дому стал ходить, тишину мерить, шагами думать.

День прошел, и ночь прошла, а ничего не случилось. Разве что на колодце свеженалепленная бумажка забелела:

Товарищи!
15 июня проводится общественная заготовка сена.  Сбор у сельсовета в 5 час. утра
со своими  косами и другим инвентарем.

Утро! Солнце! восходит! Роса! блестит! Молодайки! в! беленьких! платочках! Статные! парни! с! русыми! чубами! Ну, чем не картинка из «Родной речи»!
Туфта все это, конечно. Но общественный труд — дело благое, проверенное: кругом люди, и ты внутри людей, хотя по-настоящему все наоборот — люди в тебе уместились.

У сельсовета сознательный народ курил в чистое раннее небо. Народу было пять человек. Слева от сельсоветского крыльца на корточках сидел рыжий Коля-Доля. Сзади над его головой серел щиток с объявлениями. Одна бумажка висела так давно, что успела почернеть.

ОБЕЗВРЕДИТЬ ПРЕСТУПНИКА
Органами внутренних дел разыскивается опасный преступник ОГАНЕЗОВ Сергей Акопович, 1938 года рождения, уроженец гор. Тбилиси. Его приметы: рост 163—165 см, плотного телосложения, лицо смуглое, овальное, уши большие, оттопыренные, ходит вразвалку, сутулясь.
Просим всех, кто видел преступника, сообщить об этом в органы внутренних дел.

Справа от входа стоял председатель, вертя острым беличьим лицом.
— Несознательность пошла, — приговаривал он полусожалеюще, полупрезрительно. — Проживает в поселке шесть тысяч, отбросим детей и что получим? Получим, что на тысячу человек меньше одного сознательного приходится.
—  Не хнычь, председатель! — крикнул    Коля-Доля. — Я тебе один всю сену скошу! Лучше скажи, когда шифер на склад завезут? А то у меня уж крыша потекла.
—  Ты, Николай, работник хороший, но шутки и панибратства твои тут неуместны. — От обиды Самуил Евсеевич вытянул губы, будто хотел выплюнуть косточку. — Ты слово сказал — как пукнул. А то, что авторитет руководителя страдает, ты это не думаешь. А что такое руководитель без авторитета? Руководитель без авторитета, если хочешь знать, — это Хрущев без Сталина!
—  Как это? — заинтересовался Леха. Обрадованный   вниманием —  председатель   пояснил:
—  А так: у нас всегда царь либо добрый, либо злой. А надо, чтобы было сразу два царя — один добрый, другой злой. Одного будут любить, другого, бояться, вот и пойдет дело.
—  А если нет двух царей?
—  Тогда один должен быть сразу и злым, и добрым, ну, как я, например. Я, конечно, так, к слову говорю, — спохватился Самуил Евсеевич, — не в смысле власти, а вообще. А так власть у нас народная.
—  А шифера нет, — зловредно вставил Коля-Доля.
—  Да что ты все со своим шифером! Ты ОРС тряси. Со стороны Школьной улицы заурчал «пазик». Подошли еще люди. Леха здоровался с мужиками
за руку, напрягая ладонь не до предела, но со значением; женщинам кивал без улыбки. В какую-то минуту углядел Леха рядом с сельсоветской секретаршей Валей красное пятно. Леха никогда не разглядывал людей подробно, особенно незнакомых; он видел словно сгусток тумана, из которого выплывали отдельные пятна. Здесь выплыли алое и белое — свитерок и волосы, светлые до седины, как отцветший одуванчик. Леха чуть не присвистнул. Почти девчонка — и такие волосы... На минуту Леха даже устыдился смотреть на нее. Сквозь общий говор прорезался голос секретарши Вали, объяснявшей старику Митюшкину:
—  Племянница   моя,   Сергея   дочь.   Мать   у   нее умерла, а ее Тонька вырастила, вторая жена брата. А девка — вся  в  мать-покойницу,  егоза  на  масле! Вишь,  не  спится — со  мной  поперлась.  А  по  мне провались все  это...  И так дел хватает.  Чуть что: Валя да Валя!  Валя в исполком,  Валя в агропром, субботник — Валя,    повестки    разносить —   опять Валя...
Старик напрягает переносицу, шумно дышит железным носом.
—  Стой, не части,— просит он.— Как племянницу кличут?
—  Танька ее зовут.
—  Ну   что,   Валентина,   отдашь  Таньку  за   внука моего?
Лицо Вали темнеет, как пруд перед грозой. Старый козел! Мало, что ли, девок этот Сашка перепортил! Пьет да без дела шатается, того гляди в ларек или магазин залезет. Она открывает рот, но племянница опережает ее:
—  Дедуль, а может, вы меня в жены возьмете? И — смеется, глаза у висков щурит. Хороша девка!
Старик Митюшкин доволен.
—  И то дело. Вот с покоса вернемся — и по коням. А ты, Валентина, не тужи, девка за мной как за каменной  стеной  будет,   еще  внукам  нашим  сопли утрешь.
Народ гогочет.

Что же ты, Леха, делаешь, в-Бога-душу-мать? Куда, рожа каторжная, зенки пялишь? Шорты на ней, конечно, невыносимые для честного глядения. А дальше — и вниз, и вверх — еще страшнее. Нога — как шов снеговой на зеленой коже оврага. Лежит вдоль. Другая к груди поджата и руками охвачена, словно дите. А вместе они — охота пуще неволи. Стоят выжлятники да борзятники у норы лисьей, а в глазах еще труба пылает. И борзая половопегая, только что на щипце висевшая, языком влажным, красномясым землю метет. Не спасся ты, лис, в перелоях, ржавцах да чапыжниках, подыхай как можешь. Ха! Какой там лис! Не лис ты, а переярок волчий.....
А ведь она давно здесь. И не надоело ей? Могла бы уйти. Ему уже на копейку работы осталось, а она все сидит, смотрит. И он, жало косы поправляя, рассеянно, не спеша, как бы нехотя, как бы сквозь солнце тоже глянул на нее. Выкосил донце, к ней подыматься стал.
—  Хорошо вы работаете,— вздохнула она, наконец.
—  Как умеем,— сказал сдержанно, мимо нее.
—  А я первый раз в деревне!
—  Не деревня у нас — поселок.
—  Да какая разница. Меня Таня зовут, а вас?
—  Алексей.
—  Алексей... Алеша... Леша...— Она подбрасывала его имя, как теннисный мячик. Какой он смешной! Стоит, надувшись, и дышит в себя. Уж не боится ли он ее? — Алеша, давайте на «ты», хорошо?
—  Слу-шай-те! — проговорил он, выкатывая каждый слог в презрительной отдельности.— Вам сколько лет?
—  Неэтичный вопрос. Но я отвечу — семнадцать. А что?
—  А   то,   что   мне —  тридцать   три.   Я   вам   или тебе — уж как там хочешь — в отцы гожусь.
—  О! Вы, значит, в пятнадцать лет женились?
—  Почему в пятнадцать? — растерялся он.
—  Тогда в шестнадцать,— уточнила она,— по необходимости. Из-за ребенка, значит.
—  Какого ребенка? Что ты мелешь? — Леха потерялся.
—  Ну, как же,— терпеливо пояснила она,— если вы мне в отцы годитесь, выходит, ваша дочь родилась... тридцать три минус семнадцать... когда вам было шестнадцать лет. А это значит, что женились вы еще раньше, в пятнадцать, если только не оформили брак задним числом, когда уже ребеночек был.
Леха бросил косу, зайцем перекинулся на край оврага и присел рядом с ней.
—  Все хиханьки да хаханьки,— укорил он с придыханием нежности, сорвал травинку, сунул в рот, чтобы ощутить сладкую кислоту жизни.— А того ты, девочка Таня, не знаешь, что женат я семь лет и детей не имею. Ясно?
Она не отодвинулась, только обе ноги вытянула, откинулась назад — дразнит? — так что тело выгнулось колесом.
—  А почему детей нет — жена бесплодная или вы импотент?
Дура? Притворяется? Но обижать нельзя: может, она серьезно. Есть ведь такие люди, которые все наоборот думают.
—  Всякое  в  жизни  бывает,  не  для  чужих  ушей живем, так что про это не будем,— примирительно ответил Леха.
—  Все ясно: импотент.
—  Да не импотент я вовсе! — поспешил откликнуться, как собака на хозяйский зов.
Она привстала на локтях, нагло тряхнула волосами.
—  А чем докажете?
Все. Шлея под хвост, терпенье кончилось.
—  Приходи,— сказал Леха в ее зеленые от травы глаза,— вечером к школе. В десять часов. Увидим, кто из нас импотент.  Брехать все умеют, а как до дела...
Вернулся домой в обед. Выпил две кружки чаю и прилег. А как прилег, так и унесло его волной за тридевять земель в черепашье царство. Сначала все черепашки маленькие были, шел Леха, как по лужам, ноги высоко поднимая, чтобы не наступить ненароком. Потом все труднее было сыскать пустое место. Не то что черепах больше стало, а вроде как покрупнели они, уже и с арбуз величиной попадались. Вот уже такие большие пошли, что пришлось Лехе через них прыгать, чтобы на пятачок земли попасть. Потом и пятачки исчезли, а останавливаться-то никак нельзя! Ну, нельзя, и все. Еще немного, и пришлось ему ступить на спину черепахи. Сначала так, вскользь, чтобы на мгновение опереться в длящемся прыжке, потом еще и еще, а уж затем оказалось, что и земли под ним нет — одни черепашьи спины. И страшно так: все разом ползут, словно море из булыжников под ногами. И не остановиться — потеряешь равновесие, упадешь... Куда? Бог весть! А уж время идет, часы как сумасшедшие сверчат на небесах, мышцы паучьей судорогой стягиваются. Вот и сердце окостенело — бьет в ребра, как кулак; черный пот по лицу пошел...
Все. Разверзлось булыжное море, словно трещина по льду прошла. Глянул Леха вниз, но испугаться не успел — ангелы, с бумажным шорохом шелестя крыльями, подхватили под руки, подняли и понесли. Они так сильно вцепились в него, что от хватки их пальцев v Лехи заболели локти.  Затем боль зазмеилась по предплечью, плечам, шее и, наконец, попав в голову, свернулась в клубок. С этой клубчатой болью Леха и открыл глаза.
Слез с нар, языком унежил пересохший рот. Пыльный воздух комнаты клочьями висел на прострельных лучах солнца. Дом был пуст.
Ступая с ленивым заносом тела из стороны в сторону, прошел Леха к сараю. Шел важно, не пригибаясь, в лад вечернему воздуху, уже остывающему, но плотному. Волосами с удовольствием задевал листья-ветки яблонь. В сарае отыскал любимую свою штыковую
лопату, взял обмылок кирпича, почистил и наточил лезвие. Все — не спеша, с размеренным приглядом и мыслительными паузами, как и полагается перед большим делом. Новый погреб решил рыть не на огороде, возле старого, а в сарае. И к дому ближе, и навеса не надо ставить.
В сарае было два отделения: одно с деревянным полом, верстаком и прочим инвентарем, ожидавшим ручного востребования; а другое — с полом земляным, усыпанным торфяной крошкой. В этом втором отделении пустовал угол. Здесь Леха и разметил яму. Один, два, три... Почти от стены. Одной рукой лопату за запястье, другой за плечо. Поехали!
Ногой пока не нажимал. Шла торфяная крошка, перемешанная с опилками, щепками, какой-то всеобщей дрянью, которой напичкана земля русская... Но вот площадка расчистилась, и штык лопаты вошел в хрящеватую плоть слежавшегося слоя. Теперь только и пойдет настоящий коп.
Воздух густел от жара труда. В рыжеватых комьях
земли вдруг сверкали молочной желтизной осколки известняка. Попадались и крупные камни. Леха их не корчевал, жалея лопату, а аккуратно обкапывал и вынимал руками. Мало-помалу рос горб вынутой земли.
Да! Вспомнил Леха, что велел этой пигалице в десять приходить к школе. Сказал, чтобы срезать ее, утвердить свое над ней возвышение. А вдруг она приняла всерьез — ну да, всерьез, теперь он уже был точно в этом уверен. Значит, надо идти? Почему же идти? Постоит, постоит да и уйдет... Вот идиотство! На минуту он застыл, как маятник, в самой нижней точке своего сомнения, но земля качнулась, все пришло в движение, и Леха понял, что пойдет.
Оставив лопату в яме, вернулся в дом.
Дарьи еще не было. Странно— где-то вдалеке от главной мысли (время!) подумал он. Будильник стоял. Дурацкий дом — на все про все один будильник, и тот с придурью. Как можно так жить? Да можно, можно, не суетись, видишь, снег идет, святая нежность, да так медленно, будто не весит ничего, весь угол в белой пелене, и сервант, и картинка из «Огонька»— молодая чилийка с печальными глазами, а позади синие горы,— и иконки бабушкины, простенькие, бумажные. Все в снегу — и можно остудить гудящие руки... Руки, кстати, надо вымыть...
Кочетом выскочил во двор. У крыльца к столбу был приделан рукомойник и полочка для мыла. Взял мыло, поддел шток рукомойника и тут заметил на руках странную красноту. Будто кровь полузасохшая, полуразмазанная. Неужели порезался? Или вляпался в краску?..
А, да черт с ним! Все смылось в секунду. Забыть и дальше, на улицу.

Двухэтажная школа по макушку заросла яблоневым садом. Можно дернуть по аллейке, посыпанной мелким гравием, а можно тропинками зайти с тыла. Леха на рысях проскочил аллейку и радостно обиделся: не пришла. Сыро светилась в сумерках штукатурка, ледяными квадратами зияли окна. Далеко за школой, за оврагом, захрипел мотоцикл, вильнул раскатистым эхом по улицам. Леха присел на бетонные ступени, но тут же выдернул тело вверх: из-за кустов шиповника проявилась пигалица.
—  Классный   сад! —   засмеялась   она,   приближаясь.— Можно человека убить, никто и не услышит.
Леха улыбнулся губами помимо ума, но тут же нахмурился.
—  Чушь.    Зачем   убивать   человека,   тем   более в саду? У нас с этим тихо. Ну, там на свадьбе еще могут по пьянке пришить, а так — нет, не бывает.
А вообще-то я случайно пришел, не хотел приходить. Думал, ты испугаешься.
Она подошла так близко, что стал слышен городской запах ее волос.
—  Плохо вы меня знаете! К тому же вы кое-что обещали.
—  Что? — не понял Леха.
—  Ну, как же,— улыбка лягушкой скакнула по ее лицу,— доказать, что вы не импотент.
Подначивает. Но в шутку или всерьез, поди пойми. Если всерьез, то она — последняя б...., таких и в Малино нет, разве что Алка Ежова. Шутит, конечно. Что ж, и мы пошутим.
—  Ну, и как я должен это доказывать?
—  Вам виднее.
Да она просто издевается! Но красивая — обалденно!.. Не гляди, не гляди— затянет навсегда. Снегири в волосах, а на губах роза. Вот и мелкое золото посыпалось с неба, и мать кладет его голову на колени: спи, сынок, ехать еще далеко...
—  Раздевайся! — грубо сказал, но надо было еще грубее.
—  Что-о?
—  Раздевайся,   говорю.   Буду  доказывать  свою... дееспособность, — ввернул Леха городское словечко,
—  А если я не захочу?..
—  Я тебя раздену.
—  Но я буду кричать!
—  Так ты сама сказала; здесь никто не услышит.
—  Блеск!
Она шагнула вперед, резко обняла Леху за шею и впилась в его губы. От неожидания этого он едва не упал. Пришлось вытянуть руки и тоже обнять ее.
—  Уйди от меня,— сказал он, наконец, бесполезным голосом этому одуванчику с маленьким сильным телом. Она все еще обнимала его, по-жеребячьи закинув голову ему на плечо.
—  Ты совсем другой,— прошелестела она в Лехину спину.— У всех лица низкие, у тебя одного такое высокое лицо.
Колеса стучали с точным перепадом, как молотки на кузнице, а он никак не мог решить, на какой остановке сойти. Шубинку проскочили, оставались Выселки. Бодая стекло горячим лбом, он втягивал в глаза плывущую тьму с дрожащими кристалликами далеких огней, случайными святлячками фар. Проводница спала, коридор вагона был пуст. У бака с водой позвякивал стакан. С ходу проскочили жидко освещенный переезд с матросской рукой шлагбаума; выступили и обратно во тьму ужались деревянный вокзальчик с кирпичным флюсом пристройки, кусты, скамейки... Еще мгновенье, и последние остатки света поглотит безумная, непроглядная, черноземная темнота. Канет душа, как в пересохший колодец,— и кто услышит, что раскручивается со свистом трос и обрывается ведро в провал, безводную пустоту... Он рванулся в тамбур и, ломая ногти, дернул стоп-кран.
—  Уйди,  дура,  ясно  ведь  сказал.   Или  ты  такая сучка, что к любому кобелю готова лезть? (Так, так ее!)
—  А я думала...
...Не такой, как все. Ах ты, Господи, печки-лавочки. Беги, Леха, беги, а то обратно запросишься... Нет, и проситься поздно: она сама бежит от тебя, и издалека, на бегу:
—  Косогубый! Все вы тут... с приветом!

В доме горели все окна, даже на терраске. С крыльца услышал Леха музыку — заезженную битловскую «Герл».
Шагнул в комнату — и изумился.
Яичным белком отсвечивала черная пластинка на «Ригонде». Под стеклянными побрякушками люстры «Каскад» кружилась по комнате красная роза. То сворачивалась в кокон. То распускалась мгновенно. Тяжелый пурпур влажными волнами шел от нее, ударялся в стены, откатывался назад и отраженным, обессиленным светом смешивался с новыми потоками пурпура.
Леха подхватил Дарью на руки, отнес на диван.
—  Ты меня еще любишь? — спросила она.
Он был ошеломлен; топтался рядом, путаясь в складках бархата, боясь наступить на него. Присел на край дивана, скосил глаза на ткань: откуда?
—  У Маргариты выпросила — на платье. Представляешь, какая я буду?
—  Да я тебя и так люблю.
—  Не-ет,   любовь,   как   костер:   дров   не   подкинешь — гореть не будет.
—  Детские штучки. А я, Дашунь, погреб начал.
—  Правда?!
Она взвилась, опять закружилась по комнате, но уже не розой, а бабочкой — в белой ночной рубашке. Леха глянул на нее, как на чужую. Нет, совсем не постарела, разве чуть пополнела, но от нежной этой полноты шел душный трепет... Он потянул Дарью на себя, она неловко усмехнулась:
—  Значит, любишь еще...

С порога сарая он увидел, как маслянисто отсвечивает яма. Вода! Натянуло за ночь, выходит. Странно: вроде грунтовые воды здесь ниже... Леха облизнул губы. Надо попросить у Коли-Доли насос. Коля — жмот, но Лехе даст — по старой дружбе.
Пока приволок на тележке насос, солнце встало прямо. Зверея от тяжести, Леха приладил его у двери сарая на кирпичах и досках, притащил переноску и шланги. Выходной шланг протянул до выгребной ямы туалета, впускной поволок в земляную темноту сарая.
Леха опустил конец шланга в черный рот ямы. Взвыв, насос загудел ровным голосом, и через несколько секунд послышалось смачное хлюпанье — пошла жидкость. Стоя на пороге, Леха с удовольствием смотрел, как унижается бликующая пленка, рябая от всасывания... Вот уже и не видно ее... Насос засвистел воздухом. Блеск. Леха вырубил мотор, стал отворачивать шланги. Отвернул и присвистнул.
Греб твою четыре пальца! Из патрубка вытекли остатки воды. Воды густого красного цвета! Вылившаяся лужица не впитывалась в землю, а стояла тяжело и плотно, как ртуть.
Из машинального любопытства Леха лизнул испачканный в красной воде палец... Кровь, мелькнуло в голове. Огромный косматый бык промчался по саду, ломая кусты, взметая из-под копыт ошметки земли. Глыба мяса, обросшая шерстью, насквозь пронзила сад и с чудовищным треском ударилась о стену сарая.
Леха обошел сарай, сдваивая взгляд и нюх. Запахи были привычные — яблонь и малинника, перегноя, слежавшихся в штабеле досок... Ничего подозрительного. Все предметы честно находились на своих местах. Леха зашел в сарай и, глянув на яму, удивился: дно опять затянуло! Когда глаза привыкли к полутьме, Леха заметил, что на боках ямы набухают темные, с матовым блеском капли — словно кровь от порезов.
Леха присел на культю бревна. Решить надо было две вещи: что это за жидкость и чего с ней делать. Насчет первого... ну, это можно сходить к Сергею Петровичу, учителю химии, он всякими опытами увлекается, в школе целую лабораторию оборудовал. Со вторым же вопросом без первого не разобраться, значит, пока его в загашник...
Еще раз откачав жидкость, Леха яростной лопатой налег на землю.
Ярость приспевала вспышками, прерываясь необходимостью выносить в ведрах вынутую землю. Было жарко до бессмыслицы. Когда брови перестали удерживать пот, Леха остановился. Теперь яма была ему по огузок. Жидкость просачивалась слишком быстро, и под ногами хлюпала жижа, доходя до щиколотки резиновых сапог. Пригнувшись, Леха смотрел, как сочится из земляных пор красная жидкость, солнце бьет в глаза, он отбрасывает одеяло, вскакивает с пружинистой кровати. По всему дому запах сырников, и слышно, как бабушка слабеньким голосом напевает, хлопоча у печки: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущем во гробех живот даровав...» Так чудно, так весело все в это утро. Сейчас чай, а потом на кладбище. С вечера приготовлены яички, покрашены, а одно — с секретом, тяжелее и крепче других, им Леха будет биться с другими мальчишками... Кулич, яркие бумажные веночки, карамель, по дороге на кладбище и оттуда уже идут люди, и солнце, и дорога подсохла, даром что два дня шли дожди, и впереди весь день и вся жизнь, потому что смерти нет. А кладбище? Нет, и там смерти нет. А мертвые? Они не мертвые, говорит бабушка. Ведь мы  приходим  к ним,  кладем в  изголовье  веночки, крошим на могилки яйца и конфеты, говорим с ними. Так разве они мертвые? Мертвые? Ну, тогда и мы мертвые, нет, хуже, чем мертвые, ни имени нет у нас, ни света светлого...
Сходил Леха в дом, взял баночку из-под югославского джема. Зачерпнул по горлышко красной жидкости, завинтил крышку, обтер банку тряпкой и сунул в полиэтиленовый пакет.
Пяти метров не прошел от калитки — замаячило в глазах серое и голубое. Участковый! Он шел прямо на Леху, натянутый как струна, в руках желтая папка из кожи. Неужели насчет ямы, захолодел от догадки Леха. Ну да, вот и глядит он не на Леху; взгляд его хищной птицей вьется над домом и садом, нацелившись на сарай с подозрительной ямой.
—  Здрас-сте, Филипп Киреич,— первым заговорил Леха и удивился, почувствовав внезапное спокойствие в теле.
—  Здравствуй, Жихарев,— Участковый остановился в двух шагах.— Я, Жихарев, всех обхожу — предупреждаю. В нашем районе видели опасного преступника, рецидивиста. Зовут Оганезов, Сергей Акопович. Сейчас фото покажу...
—  Так я же помню! — взвился Леха с облегчением.— Он у сельсовета висит на стенде. Что ж его до сих пор не поймали?
Участковый подумал и не очень уверенно выдал:
—  Поймали. Это он второй раз бежал.
—  А-а... — Леха осмелел.— Ну, с нашей милицией не пропадешь. Один вы чего стоите. Я вот удивляюсь, почему про ваши героические будни в газетах еще не пишут.
—  Напишут,— с неясным отношением повел головой участковый.— А вот ты когда за ум возьмешься?
Леха сник, створки раковины захлопнулись перед самым носом ловца жемчуга.
—  Устроюсь я скоро.   Может,  на склад  пойду,— выдавил с трудом.— Только что там делать... творческому человеку.
—  Ты это брось,— дробью по жести жахнул участковый.— Знаем мы это творчество. Вся эта художественная самодеятельность,  знаешь,  где  кончается? В лагере, вот именно.
—  Да что вы меня в преступники записываете? — Леха сделал гордо-возмущенное лицо, как на картине «Ленин в Казанском университете».
—  А кто ты есть? — Участковый пренебрежительно отмахнулся.— Ты и есть преступник. Тебя государство поит-кормит,  а ты,  как баран,  жируешь — и все. Тунеядство называется.
—  Меня не государство кормит, а жена. Да я и сам подрабатываю. Я вон на северах сколько откалымил! А, ладно! — Леха примолк, сглатывая сухим языком нищую слюну.— А если бы даже и государство меня кормило, никакого вреда бы не было, а только польза. Вот вы, Филипп Киреич, думаете?
—  Чего?
—  Ну,   размышляете   в   свободное   время,   откуда что берется, как человек живет и так далее?
—  Какой человек, ты кого имеешь в виду?
—  Да никого, это так, образ, что ли.
—  Мне твои образы без нужды. Мне человек нужен, а не образ. Вот приходит оперативка, а в ней сказано: задержать такого-то. Или, скажем, совершено преступление,  а преступник неизвестен.  Значит, надо установить личность преступника.
—  А если наоборот: преступник есть, а преступления нет?
Участковый шагнул вперед.
—  Постой, постой... Какой преступник? Ты о ком?
—  Да ни о ком! — Леха понял, что перешел опасную границу разумения собеседника.— Я это вообще.
Понимаете, все можно предсказать. Взять и заранее описать всевозможные преступления и кто бы мог их совершить. Ну, это как задачник, когда сзади все ответы даны.
Участковый так и не расслабился лицом, и Леха заторопился объяснить главную мысль:
—  Я хочу сказать, что кто-то должен просто думать.   Вот я,  например,  могу  три  года  ничего  не делать, только лежать да палец сосать. Но, может, мне за это время такая мысль в голову придет, что всей стране польза на тысячу лет будет. Так есть смысл меня кормить или нет?
—  А где гарантия? Гарантия где? — Филипп Киреич в волнении изобразил пальцем что-то вроде полета шмеля.— Хлеб съешь, а ничего не придумаешь — что тогда?
—  Так ведь и у вас нет гарантии,  что вы всех преступников поймаете.  Пусть я пользы особой не принесу, но и вреда от меня не будет. Зато надежда есть, что я гениальное что-то изобрету для государственного счастья. Надежда-то дороже харчей стоит, Филипп Киреич! А насчет хлеба...— Леха деланно покривился,— Вон у нас во всяких райпо да райфо но сорок человек сидит, не сеют, не пашут, бумажкой машут.
—  А это не твоего ума дело. Раз государство положило по сорок человек сидеть, значит, надо, значит, колея   такая.   Вот  у   меня   колея —  порядок  охранять,  а у тебя колея — ручным трудом жить.  Ты мужик здоровый, а ваньку валяешь, живешь, как бич. Нехорошо, Жихарев. Подумай!
Провалом потянуло на Леху, сырым земляным духом. Что тут скажешь! Участковый — власть, а всякая власть себе всласть.

На егозливый звонок дверь открыл Сергей Петрович. Постарел, оплыл, и щеки как стеариновые. У Лехи сердце повернулось на месте, словно куриное яйцо. Долго они молчали, колеблясь, как водоросли, навстречу друг другу. Наконец учитель признал Леху, и мягкое его лицо поломалось.
—  Жихарев! Какими судьбами? Вот не ожидал...— Сергей  Петрович  засуетился,  схватил Лехину  руку, дернул на себя, отпустил, еще раз схватил, потащил вперед,  в свою комнату.— У меня тут бардак,  не обращай внимания,— забормотал он, попутно голосу распихивая по углам  какие-то бумаги,  книги,  кофты.—  Молодец,   что  зашел...   хороший   у   вас  был класс... сейчас ребята паршивые стали, совсем другой коленкор...
—  Да я в общем-то по делу.
—  По делу? — Учитель обмяк. Как-то сиротливо, боком присел на стул, рукою показал на другой.
Леха сел, не покидая глазами учителя. Утвердившись на стуле, достал из пакета баночку с жидкостью.
—  Что это? — Учитель подался вперед, взял баночку, посмотрел на просвет, понюхал.— Никак химией на старости лет заинтересовался?
—  Купил бочку с соляркой, а вместо солярки вон чего  подсунули,—  соврал  Леха,   упреждая   нежелательные   вопросы.—   Может,    куда   пригодится? — И добавил для убедительности:— Жалко все-таки денег.
—  Жалко,—   согласился   Сергей   Петрович,—   но я тебе сразу не скажу, что это.
—  А не может это быть какая-нибудь марганцовка?
—  Исключено.— Голос Сергея  Петровича обрел школьное напряжение.— Перманганат калия — это совсем другое дело. И окраска другая, и запах... Да и вообще, судя по всему, у тебя в банке органика... Вот  что.   Я  завтра  с утра  дежурю,   у  меня  будет свободный часик, посмотрю я твою жидкость. Сделаю пробы. А ты зайди ко мне после обеда, хорошо? Рассказал бы хоть, как живешь, где работаешь...
—  Да  не  работаю  я,  Сергей  Петрович.   Так, на шабашку иногда езжу... Скучно мне все это. Куда ни придешь:   давай,  давай,  Жихарев,  жми,  дави,  вира, майна... А что, зачем, почему — никого не колышет. Тут мне один знакомый егерь письмо прислал, зовет поохотиться.  Я раньше с ним любил очень ходить, у него потрясные собаки, ни у кого в Союзе таких нет. А теперь и охота не в радость.— Неприметно для себя Леха встал со стула и перевел свое тело к окну.— У всех одно на уме: работа — деньги, деньги — работа. Вы уж простите, Сергей Петрович, вы знаете, как я вас уважаю, но ведь и вы меня не о душе, а о работе спросили. А может, у меня такая боль душевная. что я век бы эту работу не видал!
—  Ну, извини,— руки учителя разошлись и опали. как ветки под снегом,— не знал, что ты таким обидчивым стал.  Душа,  говоришь...  Душа,  конечно, дело важное,  но  в работе  тоже  свой  резон  есть.   Когда ничего не делаешь, тут самые гнилые мысли в голову и лезут. А работа спасает. Другое дело, что работа должна нравиться...
—  Да не в этом дело! — загорелся Леха.— Зачем вообще работа нужна, если мы не знаем последней цели? Мы ж не для того родились, чтобы пожрать. извиняюсь, поср..., да и в могилу лечь.
—  Ну,  как...— помялся  Сергей  Петрович.—  Мы жизнь постепенно улучшаем.  Строим светлое  будущее, так сказать.
Было видно, что говорит он не по убеждению, а из головы.
—  Ладно,  построим  мы  это  будущее,  пускай  не через сто, а через тыщу лет. Все одеты, обуты, и прочая хреновина какая там у них будет. А дальше-то что? Еще более светлое строить?
—  Так этого никто не знает. Возьми себе червяка. лягушку или, например, дерево. Они просто растут. и все.
—  Но я-то не червяк!
—  Ты думаешь, ты лучше червяка? Чем? Только тем, что можешь раздавить его ногой? Но ты ведь и сам для кого-то — червяк. Да и не надо с таким презрением. Червяк, он по-своему гармоничен. А отличие меж вами всего-то вот такое,— учитель указал на кончик ногтя,— тебе дано сомнение, а ему нет.
—  Что ж, душа, по-вашему, это сомнение?
—  С чего ты взял? Душа есть и у червяка. Только он живет бессомнительно, а ты вон весь — как на пружинах.
—  Да   я   понять   хочу,   зачем   все,   а   потом   уже делать!
Поскакали белки, а за ними куницы, кабаны, олени по пролысям, мшарникам да мочевинникам, а позади свет, зарево, крики. Ночь совится, бархатной волной опадает. Ельник, березняк, опять ельник. А вот и смычок заливается, оба в паре — верхочуи, чистые, гладкие, не какие-нибудь брудастые цунеки. Эх, житуха! Одно дело — гнать, другое — в чапыжнике затаиться, умереть без звука, будто и не было тебя на земле.
—  Да ты слушаешь меня?
—  Да... конечно.— Леха спешно повернулся к учителю.
—  Вот об этом и речь. Тебе свободы полной хочется, а это самое худшее рабство и есть! Полная свобода — это пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что. Соблазн сделать все и потому — ничего.
—  Сергей Петрович, а вы Слепцова помните?
—  Романа? Ну, как же. Из вашего класса только вы двое меня и навещали после выпуска. Но ведь он...
—  Ну да, я об этом и вспомнил. Понимаете, я ведь его  видел   накануне,   перед  тем   как   он  повесился.
Я крышу красил, смотрю, он идет. Остановился и говорит: «И как это у тебя голова не кружится?» А я ему, давай, мол, залезай ко мне, вместе красить будем. Шутя, конечно. А он всерьез принял. «Нет,— говорит,— не могу. Высоты боюсь. Вдруг голова закружится — и упаду». А домой пришел и повесился.
—  Н-да.— Сергей  Петрович  поскреб  полупустой затылок.— Печально все это, Алексей, печально. Он парень хороший был, с придурью, но хороший. А то, что он с собой сделал... Что ж, он имел на это право. Но, понимаешь, самоубийство — это та самая дурацкая свобода, которая хуже рабства.
—  А может, наоборот — освобождение?
—  От чего освобождение? От цвета? Запаха? Вкуса? От воздуха и хлеба? Как легко ты этим бросаешься! Ведь это зачем-то нам дано...
—  Вот именно! А зачем дано, я не знаю.
—   Ну, это, брат, не нашего ума дело.
—  Уходите от ответа, Сергей Петрович,— погрозил пальцем Леха.
—  Не ухожу, а просто бессмысленно это. Мы, русские,  полжизни тратим на разговоры,  а толку-то... И ладно бы что-то новое, а то ведь но триста лет одно и то же мусолим.
—- Что ж, это зря, по-вашему?
—  Может,   и  не  зря,  а только...  пойдем выпьем чаю. А с той штукой,— учитель кивнул на баночку,— разберемся. Вещество, оно и есть вещество. Это тебе не свободу искать.

Вернулся Леха домой — Дарья в комнате над столом нависла. Подошел ближе — пишет. Письмо. Вон и конверт пестреет.
—  Ты кому это, Даш?
Дарья подняла лицо, глянула со странной усмешкой.
—  А  что,  у  меня  и  друга сердечного  не  может быть? Одному тебе по малолеткам бегать, что ли?
—  По каким малолеткам? Что ты мелешь?
—  По каким? А за москвичкой этой задрипанной, Валькиной  племянницей,   кто  бегает— не ты,  скажешь?
—  Не я,— сказал Леха. Сердце его твердо легло на место.— Тут совсем другое дело. Она молодая, глупая, ко всем тянется. Ей надежный человек нужен.
—  Ты,  значит, и есть этот человек...
—  Да в другом смысле, Даш, пойми ты!
—  У вас, мужиков, все смыслы одним кончаются.
—  Ты что, ревнуешь?
Дарья   встала,   ускользнула  на  кухню,   ничего  не
говоря.
Ну, дела! Леха сам себе покачал головой. Проходя мимо кухни, крикнул:
—  Я в сарай!
Дарья посудой заглушила его голос, но останавливаться Леха не стал. В сарае, чуть глянув на яму — полная! — привычно прикрутил шланги, пустил мотор... Небось выгребная яма тоже полна. Все-таки надо сделать отвод в канаву. Взял лопату, пошел размечать, где провести шланг. Когда через несколько минут заглянул в сарай, увидел, что жидкости в яме почти не убавилось. Между тем насос работал в полную силу, гудел надсадно, как улей.
Леха отключил насос и присел перед ямой на корточки. Жидкость быстро поднялась до самого края ямы, и прибавление ее кончилось. Ладно, хоть на этом спасибо. Однако тут не насос — тут помпа нужна, как у строителей. Придется на растворный узел идти с самогоном... Или черт с ним, с погребом,— укрепить старый да жить дальше?.. Леха вытянулся во весь рост, поднял руки, чуть не задевая потолочные балки. Что-то хрустнуло в нем, переломилось, сладкой болью пошло по суставам. И с ясностью осеннего заморозка понял вдруг Леха, что ничего прежнего уже не будет; другая жизнь пошла — хорошая ли, плохая, но — другая. И от этого понимания все кругом переменилось. Тело стало крепким и плотным, как дубовый брус, волосы потекли по ветру до края села, на затылке прорезались глаза, крыша сарая поднялась и выгнулась, как линза, собирая в одну сверкающую точку свет тысячи звезд, зазвенело корыто легко и чисто, как колокол, кисте перые птицы рассекли сад и гигантской петлей закрутились меж землей и небом, из облака посыпались вниз, как резиновые мячики, апельсины, лимоны, мандарины... И все кругом гудело, горело, сияло, сверкало, билось, трепетало, входило друг в друга, как ветер в ветер. В этом бушующем водовороте всплыли на поверхность мелочи жизни, и унесло их прочь потоком, как уносит половодьем щепки, обрывки бумаг и прочий мертвый мусор.
В равновесном парении чувств вернулся Леха в дом. Подумал вдруг, что за делами-хлопотами так и не сказал он жене о странной жидкости. Пора? Пожалуй. Клин клином вышибают. По крайней мере забудет про ревность.
Так и вышло. Дарья, когда принес ей ковш с жидкостью, охала, ужасалась, брезгливо трогала ее пальцем.
—  Чего ж теперь делать? — спросила недоуменно.
—  Ничего.  Я Сергей  Петровичу,  учителю, отнес в банке. Подождем, что он скажет...

Помпа работала отлично. Правда, трещала, как зверь, но днем, когда народ на работе, это ничего. Пока Леха накапывал несколько ведер, помпа успевала откачать набежавшую жидкость.
Леха вгрызался в чрево земли с яростным наслаждением самоистязания, как если бы он любил самую недоступную женщину,— чтобы доказать ей себя. Неизвестно, сколько времени земля принимала его удары, пока от нее не пошел горячий туман. Он оседал на лице скользкой пленкой, смешиваясь с потом, жег глаза и губы, вползал в легкие и превращался там в студень. Но Леха не мог остановиться. С каждым ударом лопаты, с каждым вывороченным комом, с каждым вытащенным из сарая ведром земли он глубже и глубже уходил в свое нетерпение, увязал в нем, словно в глиняном месиве. Кровь поднялась в нем на дыбы, жилы натянулись, как провода... Очнулся Леха под яблоней, оттого что на крыльце дома рикошетил в закрытую дверь голос Коли-Доли. Он звал Леху, не входя в дом. Медленно встал Леха на четвереньки и поднялся, опираясь на ствол яблони.
—  А,   вот   ты   где,—   увидал   его   Коля-Доля,— а я стою, зову тебя.  Чего ж ты молчал! Слушай,— тут он воровато оглянулся, хотя были они  одни,— тебе чувиха эта, ну, Валькина племянница,  просила конверт передать.
Леха машинально взял конверт.
—  Да ты спрячь, дурак,— зашипел  Коля-Доля,— Дашка увидит — глаза тебе выцарапает.
Мысли, летавшие вокруг да около, наконец слились в рой и в стройном порядке улеглись в улей. Леха сплюнул горячей слюной и выговорил:
—  Нет ее... дома.
—  А... — Коля-Доля бессмысленно потоптался на месте, не зная своего дальнейшего дела.— А ты что, занят?
—  Погреб рою,— сказал Леха, давясь неохотными словами.— А насос твой не пригодился. Слабый он. Счас я тебе отдам.
—  Сам ты слабый,— обиделся Коля-Доля за любимое имущество.— Я этим насосом воду из скважины качаю. А скважина у меня, знаешь, какая? Двадцать метров глубины!
—  На! — Леха открыл дверку в деревянной обшивке меж фундаментными столбами и выволок насос.— Держи свой фонтан.
—  Чего-то   ты   сегодня,   как   вобла,—   удивился Коля-Доля неспорному настроению Лехи.
—  А ты чего ходишь, балдеешь? С работы, что ли, поперли?
—  Не-е... — Колины губы разошлись, как льдины, открывая полынью рта.— У меня отгул сегодня, за ДНД. Ладно, Лех, я пойду... А ты с чувихой этой... того или еще нет? Смотри, Леха, залетишь! Кто их знает, этих москвичек...
—  Ладно, Колюнь, идешь и иди,— потерял терпение Леха.
Коля-Доля, дурачась, пропел:
—  Привычка фрайера сгубила...— И враз посмурнел.— Эх, Леха, Леха. Меня куркулем люди зовут, но ты ведь тоже куркуль, как и я! Только я наружнее коплю — вещи всякие и прочее, а ты все внутри себя держишь, ни копейкой не поделишься. Душу закрыл, как склад на учет, и — абздец! Хреновый ты друг, Леша. Ладно, пойду я. Ну-ка, придержи.
Вдвоем они уложили насос на тележку, и Леха помог выкатить ее за калитку.
Вернувшись в сарай, вспомнил про письмо. Разорвал конверт. Круглым детским почерком светилось:

Алексей, я была не права. Но и Вы не сердитесь. Я хочу с Вами обо всем договорить. Приходите туда, где мы встречались, в 10 часов вечером. Очень буду ждать.  Таня.

От того, что «Вы» было написано с большой буквы, Леха обомлел. Свечение перетекло с бумаги в его глаза и пальцы. Минут пять он не мог ничего делать и думать — стоял и смотрел на свои руки, держащие бумагу. Потом заставил себя спрятать письмо и взять лопату. Но работал вяло, больше пользуясь тяжестью тела, чем силою мускулов. Вынул ведер двадцать и понял, что работать дальше не может. Сон звал его... Зашел в дом и, даже не перекусив, бухнулся на нары. Благодатное марево затуманило стены дома... Высоко-высоко в небе прозвенел жаворонок-будильник. Леха глянул на него и выругался: обманул! Был заведен на шесть, а сейчас уже восемь! Значит, больше поработать не удастся. В десять нужно быть у школы, а перед тем еще успеть к учителю...

—  А, это ты...— Сергей Петрович яростно почесал щеку, будто сдирая коросту.— Заходи.— В комнате он достал Лехину банку с жидкостью.— Знаешь что,  а  ведь это  кровь,  самая  настоящая  кровь!  Я, конечно,  не  врач,   не  биохимик,  но тут особенных анализов не надо. Откуда у тебя она?
—  Да  я  ж  говорил:   купил   по дешевке   канистру с соляркой, оказалось— вон что!
—  А у кого купил?
—  Приезжий какой-то, из района, на сто тридцатом «зилке». На опохмелку ему надо было. А может, это не человеческая кровь, а коровья там или еще какая?
Сергей Петрович покусал губу, раздумывая.
—  Что ж, может быть. У некоторых теплокровных очень   близкая   к   нам   физиология.    Ближе   всего у шимпанзе.   Но откуда  в наших  краях  шимпанзе? Чушь какая-то!.. Постой, постой. Если это кровь, как же она за три дня не испортилась? Тогда, выходит, это полимер какой-то... Послушай, Алексей, принеси-ка ты мне всю канистру— посмотрим, что и как.
—  Да жена  вылила сдуру,  я ее  не  предупредил.
Только эта баночка теперь и осталась...
—  Аа-а...— Учитель разочарованно угас. Теперь  можно  и  уйти,   вздохнул  Леха.   Но  сразу
неудобно.
—  Сергей Петрович, а что, программы сейчас другие в школе?
Учитель как будто обрадовался перемене разговора.
—  Программы пока старые,  но ведь их сразу не поменяешь.  Хорошо  нам,  естественникам,— фундаментальные законы открывают редко. А вот, скажем, историкам как быть? Учебник, знаешь, сколько пишется?  Да пока утвердят,  пока выпустят...  Возьми того  же   Сталина:   тело  давным-давно  из  Мавзолея вынесли,  а душу только сейчас— и то по  частям. Признаюсь тебе, Алексей, в одном страшном грехе: не люблю историю. Я ее, гадину, ненавижу.— Учитель вдруг взъярился, сжал пальцы в кулак.— Для меня история — то, что умерло, яма, провал! А копошиться там — все равно что мертвецов выкапывать. Ты можешь   возразить:    история,   мол,    нужна,    чтобы ошибки   не   повторять.   Какие   там   ошибки!   У   нас самого  простого  нет —  точки  отсчета.   Она  у   нас блуждающая звезда, нынче здесь, завтра там.
—  Может, это и хорошо,— сказал Леха, подымаясь,— нельзя же  в одно место,  в одну точку  смотреть, это только при гипнозе нужно.
—  Да  при  чем  здесь  гипноз! — фыркнул  Сергей Петрович, следом за Лехой перемещаясь в прихожую.— Я говорю о нравственной, о философской точке!
Леха уже обосновался у двери и, держась за ручку, неожиданно для себя выпалил:
—  Да кому все это нужно! В магазине год уже ни сахара, ни мыла — вот она, блуждающая точка-то! Пока жратвы, да водки, да вещей всяких не будет навалом, вы людей своей точкой не заманите.
—  Нет, дружище Алексей, ты не нрав.  Вспомни, сколько раз человечество меняло вектор, погнавшись именно за блуждающей точкой, за каким-нибудь Сириусом в вышине!
—  Это потому, что людям деваться было некуда. Их в яму спихнули, а там, в яме, поневоле на небо уставишься. А вышли б люди из ямы, никаких Сириусов для счастья не нужно. Да чего там! Люди же верят, что счастливы, пусть и без колбасы. А если кто и несчастен, то он вроде как сам по себе несчастен, без остальных.— Леха открыл дверь и вышел на площадку.— А за анализ спасибо. Извините, что оторвал.
—  Чудак человек! Я тебе про Ерему, а ты мне про Фому,— махнул вслед Сергей Петрович,— а впрочем, Бог с тобой. Ищи сам свою точку.

Она ждала его, мерцая глазами в сумеречном облаке сада. Все дрожало в Лехе, сладкая тьма растекалась по телу, уходила в руки, нагревая ладони до пота.
—  Привет! —   крикнула   она   первая.—   Получил, значит, записку?
—  Значит, получил. Что, перешли на «ты»?
—  Пора бы. Вон уже сколько кадримся. Они стояли рядом, отражаясь друг в друге.
—  Зачем я тебе нужен? — спросил Леха, стараясь перевести  дрожь   из   грудной   клетки   через   ноги — в землю.
—  Так мы же не договорили в тот раз.
—  Сама убежала...
—  Убежишь тут. Я думала, ты чокнутый. Я только потом поняла, что ты не всерьез.— Она притерлась к Лехе плечом.— А ты меня тогда с толку сбил. Я тебя проверить хотела, а ты испугался, а я тоже испугалась— того, что ты испугался...
Леха слушал,  удерживая  радость  в сжатых ладонях.  Боясь раскрыться,  заговорил отрывисто, стрижеными фразами:
—  Не испугался.  Тебя пожалел.  Только ты  зря. Разве я один?
—  Человек? — дрогнула она.
—  Ну да. Есть же и другие!
—  Нету, Алеша, других, нету.— Она уронила зрачки вниз.— Ты уж поверь, я долго искала. Думаешь, я дура,  кайф ловлю?  Нет, я совсем другая.   И ты другой. Ты человек.
—  Да что ты заладила— человек, человек... Брешешь, как лисица. Объясни толком: чего тебе надо?
Она взрезала воздух взглядом, как алмазом. Из небесной сини выпал круг и разбился где-то за школой, в кустах.
—  Да как ты не понимаешь! — тихим голосом задрожала  она.—  Я  думала...   я  хочу...   мы  должны быть мужем и женой.
Голубиное ее сердце дышало рядом, как на ладони. С печалью сожаления Леха медленно, как для глухой, проговорил:
—  Ты же знаешь, я женат. А ты себе еще найдешь мужа.
—  Нет! — Она дернулась,  как  от толчка.— Ты ничего не понял! Все, что есть,— в тебе! Ну... я не могу объяснить...
Со странной смутою смотрел Леха в эти дикие глаза. Теперь только он понял, что жена была отговоркой. Дарья уже не держала его, и эта девочка вставала на ее место, принимала ее черты, вытесняла Дарью из пространства жизни как не бывшую вовсе. Странно: он знал, что этого допускать нельзя, и допускал — со сладостью сердечного щемления. Медленно он приподнялся на цыпочках и вытянулся вверх... выше, еще выше, увлекая ее за собой. От встречного воздуха платье ее заструилось вокруг ног, как факел, направленный вниз, к земле.
Вот уже сверкнула под ними крыша школы из рифленой нержавейки, островками зачернели тополя и липы, млечной пылью засветились тропинки вокруг школы и пруда, бегущие — ух, как далеко! — к оврагу и Офицерскому поселку.
Ты не боишься? Нет, она не боится. Обнявшись, они видят через плечи друг друга каждый свою половину мира. Она видит, как стрелочник, уснув для продолжения сил, забывает перевести стрелку. Она бы крикнула ему, но рельсы проржавели, и паровоз под насыпью задрал колеса вверх, и труба его обросла н е з абуд ками-ромашками.
А Леха видит, как плывут облака, похожие на листья кувшинок, протяжно пересекая пространство взгляда. Сидят на них седоки, не понимающие движения своих облаков, но твердо верующие в полет над бренною землей. Машет рукою с ближайшего облака Сергей Петрович; ноги его по колено утонули в молочном пуху. Секретарша Валя невидящими глазами всматривается в фиолетовую тьму вечера, пытаясь уследить хоть платок, хоть волосок непутевой племянницы. А вот и Самуил Евсеич высоким лбом принимает алмазный блеск звезд. И в руках у него книга бухгалтерская, где записаны все дела поселковые, земные, рукотворные... Мысли председателя светлы и покойны, и только одно вдруг искрой замыкает их: украли в прошлом году три мраморные плиты, заготовленные для памятника павшим, пришлось списать по фальшивой статье. Коля-Доля тоже не спит, сидит на своем облаке, ссутулившись, перекидывает в голове цифры, словно гири чугунные, и такой они тяжести, что скоро Колина голова перевесит остальные части тела. Перевернется он тогда в облаке, как поплавок в воде... А еще далеко-далеко, за ранней сединой полей, за прямыми дымами больших заводов, за патронташами железных дорог, стреляющими под всяким поездом: та-та-та! та-та-та! — за всем этим проступает во всю необъятность мира чистый лик, сияющий, как свежий снег, не тронутый ни бегом звериным, ни посором древесным... И мучительно сходятся брови: узнать, угадать бы, кто там — заезжий ли ученый, любитель былин, от каждого слова в счастье млеющий, или строгий участковый, порядка вечный хранитель, судия дней наших и помыслов...

Бог ты мой, как тяжело возвращаться!
Леха скосил глаза. Она лежала рядом, откинув голову, прикрыв веки... тихо-тихо... как подозрённый звереныш. Какая уж тут помычка! Скорее бежать самому, хотя и пал он уже с первой угонки, и засыпан чернотроп листвою до самых небес, и чапыжник колюч, и притины повсюду, а если гончие и не повисли на щипце, то уж хлопунец не зевает, на весь лес арапником щелкает: легкий щелчок — береза упадет или осина, щелчок сильнее— сосна с ног валится...
Он поднялся и рывком поднял ее. Она стояла перед Лехой, как тряпичная кукла.
—  Надо идти,— сказал Леха.
—  Куда идти? — спросила она.— Я ничего не понимаю.
—  Домой, домой! — Он махнул рукой в неопределенность.
Она провела ладонью по юбке, вернув ей изгибы тела, и вдруг засмеялась:
—  Пошли!
Пока выходили из школьного сада, молчала, держась за него, как за поводыря, и спотыкаясь на каждом вздохе. Приостановилась, некрасиво дернула лицом:
—  А если б я была хромая, ты бы меня любил?
—  «Если   бы»   не   существует,—  напрягся   шагом Леха.
—  А я бы любила! Даже если б ты без двух ног был. Даже если б тела у тебя не было, все равно любила бы!
Леха оторопел. С трудом выкорчевывая из головы слова, сказал:
—  Слушай, а ты случайно не того? Она снова засмеялась.
—  Я живу, Алеша! Я, может, только теперь это знаю!
И побежала... полетела... вниз, через кусты, в темноту оврага.
Догоняя ее, он упал, но успел схватить ее за руку в неясном стремлении поймать, остановить внезапно возникшее, тревожное, непонятное ему состояние мира,— и она пресеклась, упала на траву рядом с ним. Он томился тревогой, но она не чувствовала этого, настойчиво искала его губы.
Ночь пульсировала — то сжималась до чернильного пятна, то шумела широкой свежестью заовражной березовой рощи. Правее оврага, на краю поселка, зряшно по цепочке брехали собаки. Еще дальше, за поселком, на товарной станции, лязгали сцепляемые вагоны. Волна блаженного безразличия пошла по телу. Леха прикрыл глаза, помня весь мир, кроме себя, и в этом мире вся жизнь была рассчитана и угадана, все находилось на точном месте, как в часовом механизме.
тик-так
тик-так
Месяц... год... тысяча лет...
У махового колеса откололся зубчик, сломался анкер, соскочил с оси храповик, последний раз дернулись и замерли стрелки. Леха был уже один. Прошелестели кусты, и со склона оврага донеслось убегающее: «Подожди, я сейчас!»
Леха повернулся на бок и стал ждать. Намокшая от росы рубаха холодила тело свежестью жизни. Свободно пахло мятой и какими-то забытыми травами. Можно было поднести к лицу пальцы и потрогать себя, как посторонний предмет... Таня... Думать о ней было сладко и страшно. Началось новое — то, чего он не хотел умом и чему верил вопреки себе... Ждать, ждать! Он может ждать хоть вечность, ведь он бессмертен. Теперь он уже точно знал — смерти нет. Во всем мире тяжело дышали, плакали и ненужно страдали люди, еще не подозревая этого. Он скажет им. А пока он один жил за всех будущей вечностью. Леха потянулся на земле, почесал спину о выступающий бугорок... и вдруг очнулся, как после наркоза, дико посмотрел вокруг. Предметы сместились, утеряв свои границы. Почему так долго нет ее? Крикнуть? Неловко как-то. Может, она нарочно спряталась, чтобы подшутить над ним... Леха подошел к краю пологого спуска и напряг зрачки, просеивая темноту. Ничего не видно! Все сливалось в черной воронке оврага.
«Аааа-аа!» — выстрелил во чреве оврага крик и — глухо умолк, как под воду ушел. Кругами пошла тишина. Леха еще вслушивался в себя, повторяя в памяти крик, чтобы разобрать его лучше, а легкие уже вытолкнули ответное: «Таня, ты где?!» — и тело, качнувшись, как от ветра, верхней тяжестью ухнуло вниз. Кусты и мелкие деревца в испуге шарахались в стороны. Наконец он скатился на дно оврага. Здесь вытягивался мелкий ручей, перепоясанный шатким деревянным мостиком. Веером раскинул Леха взгляд по длине овражной ночи — и белый сгусток курточки засветился на другой стороне ручья, под смутной ивой. Пробежав по мостку, Леха встал у тела. Он сразу понял, что она мертва. Наклонившись, он узнал подтверждение этому: висок, ухо и волосы вокруг виска были залиты кровью. Она лежала ничком, как после долгого бега.
Леха подержал ее за запястье, перевернул на спину и приложил ухо к груди. Нет! Она уже не жила, земля ждала ее.
За что? Почему? — забилась кровь в висках. Видно, что внезапно,— одежда не смята, свободно волнится по телу. А он проспал, скололся, как последний цунек! От отчаяния Леха дернул головой так, что хрустнула шея. И тотчас увидел, как по верху перелоя метнулось человеческое пятно. Вскинул руку к поясу, будто карабин схватить,— да нету, нету никакого оружия! Остается гон, взять зверя вручную. Плевать, что шум и треск пойдет,— тварь и так знает, что ее по зрячему гонят.
Цель найдена, и можно не думать! От сознания этого наливаясь радостной силой, взлетел Леха по склону. Увидев на поляне приседающую в беге фигуру, твердо понял: не ототрется. Переложив ногу на другой шаг, Леха побежал легко и свободно, в раскачке ловя нужный темп. Тот, за кем он бежал, не понимал таких хитростей. Его бег был бегом зайца, спасающегося сметками и не ведающего, что идет за ним не случайный пес, а кровный выжлец, не знающий ни времени, ни усталости.
Расстояние между бегущими сжималось медленными тисками. Леха уже различал коренастое тело со вдавленной головой. Поляна скоро кончалась. Левее начинался кустарник, отсекавший рощу и начало офицерских дач; по правую руку темнел табор поселка.
Леха еще сильнее раскачал тело, увеличивая шаг и готовясь к последнему броску. Беглец явно стал выдыхаться. Несколько раз он сбивался с ноги; стало слышно его хриплое, наждачное дыхание. Видно, поняв, что ему не оторваться, он вдруг остановился и выбросил вперед руку со сверкнувшим, как блесна, ножом. Леха уже летел на него, открытый, как книга. Чудом успел перекантоваться в прыжке и, приземляясь, ударил ногой по коленной чашечке противника. Оба оказались на земле. Беглец первым вызмеил тело в полуподнятие, покачиваясь на две стороны, как вратарь перед пенальти: левым глазом на Леху, правым ловя блеск утерянного при падении ножа. «Летит, сука!» — гортанно вскрикнул Леха, резко поднимая руку к небу. Коренастый против воли вскинул голову, и в следующий миг Леха врезал ему но кадыку. Противник осел, как мыльная пена, схватился за горло, захрипел-заскулил утробно. Получив передышку, Леха углядел отлетевший нож, в прыжке подобрался к нему. Наклонившись за ножом, на мгновенье потерял точность тела, и коренастый, почуяв это, ринулся сзади со слепой яростью. Леха не успел найти точку опоры, упал и смог только перевалить противника через себя. Коренастый был крепок и изворотлив, но сила его подтачивалась мыслью о побеге. Долго никому не удавалось взять верх, хотя Леха все ближе подбирался к горлу противника, чтобы зажать его со спины в расщеп руки. Из-за ловкости коренастого большая часть Лехиных усилий пропадала зря. Несколько раз, находясь в странных положениях, когда никто не мог заиметь преимущества, будучи крепко схвачен другим, оба жадно ели воздух. В какую-то минуту Леха ослабил бдительность упора, и коренастый, извернувшись, ударил его коленом в пах. Пока Леха корчился, он вскочил и побежал.
Раз... два... три... Леха считал про себя секунды, как судья над упавшим боксером, боясь перележать на земле больше, чем требовалось для дальнейших сил в погоне.
Наконец он поднялся и снова рванул за беглецом. Леха чувствовал, что запас его бега больше, а ноги длиннее, и все же коренастый по-прежнему опережал его на длину взгляда. Так пронеслись они тремя улицами, миновали старое здание поссовета, будку сапожной мастерской, шпалы у железнодорожной насыпи. На поляне Леха сократил-таки расстояние, но по шпалам коренастый пробежал ловчее его — так что, когда Леха взобрался на насыпь, противник был далеко впереди. Он двигался вдоль трогающегося товарняка, выискивая, где поспособнее прыгать на тормозную площадку. Минута, другая — и вот он уже схватился за поручень и вскочил на подножку. Леха рванулся сверх сил, опережая ход поезда, чтобы подбежать как можно ближе к вагону с коренастым. Это было рисково — впереди могло не оказаться тормозной площадки, а поезд шел все быстрее.
Наконец Леха понял, что медлить больше нельзя, уцепился за поручень и в два рывка забрался на площадку. По прикидке выходило, что беглец находится не далее чем через два-три вагона. Пока поезд разгонялся, Леха то и дело метался от одного края площадки до другого, боясь, что коренастый все-таки спрыгнет в начавшуюся после переезда темноту. Но, кажется, прыжка не было. Состав набрал железную, свистящую скорость. Одолевая напор воздуха, тугой, как накачанная шина, Леха полез на крышу. Став ногами на перильца площадки, ухватился за вертикаль перекладины и попробовал подтянуться. Едва оторвав ноги, понял, что не получается, и вернул ногам опору.
Есть еще один шанс. Отдышаться. Теперь вперед. Спуститься вниз, к сцепке, пока возможно, страхуясь руками. Так... спокойнее... спокойнее. Постоять, привыкая к раскачке. Выбрать момент и... Толчок! Нет, все сначала. По-другому. Спуститься ниже, почти лечь на сцепку. Перенести на ту сторону сначала ступни, потом колени... Проклятые стыки! Теперь упор спиною. Можно выпрямиться, упираясь руками в балку. Оп! Руки перенесены. И по скобам — на верх вагона.
Вагон с углем, гружен полностью. Леха пробежал его в минуту. Вгляделся в следующий — тоже с углем. До него — метра два. Леха решил прыгать. Несколько раз примерялся, пробуя, как держится уголь под ногой, даже притрамбовал площадку. Почувствовал вдруг, что еще секунда — и забоится. Коротко разбежался, перенес тяжесть тела на одну ногу и оттолкнулся. Ночь ударила в лицо, ослепила на время выдоха. В следующий миг он врезался ногами в угольную тьму и понял: жив.
Пробежал весь вагон, готовясь на ходу прыгать на следующий, но, едва выдвинул лицо над тормозной площадкой, как увидел внизу коренастого со светлячком сигареты во рту. Беглец тоже заметил его и странно дернулся. От неожиданности он метнулся через перильца на буфер, стремясь к другому вагону, но не удержался, упал на рельсы. Сквозь громыхание колес и встречное напряжение воздуха услышал Леха смертный вскрик коренастого... Закрыв лицо руками, сел на уголь.
Состав несся по узкому коридору. Справа и слева темнотой, неразличимой в своих отдельностях, густел лес. Неделимой массой он возвращал поезду его лязг и грохот, и шум этот метался в узком пространстве от поезда к лесу и обратно, возрастая многократным эхом, будто кругом рубили, ломали, корежили землю, деревья, металл... На крутом повороте, когда товарняк притормозил и поджался, Леха прыгнул и кубарем скатился с насыпи. Для ночного прыжка довольно удачно — рук-ног не переломал, а ушибы не в счет. Назад пошел не по шпалам, а по припутейным зарослям, страшась увидеть то, чем стало тело коренастого, лишенное души.

Уже мерцало сияние утра, и тишина была готова разговеться первыми птичьими голосами, когда Леха вернулся домой.
Дарья выла, сидя на кончике стула. Желтая лампочка горела над ней остаточным ночным светом. Шла беда, чуяла Дарья, шла, забирая таким широким неводом, что не было от нее никакого спасу. Беда, как снегопад, зависала от неба до земли, принимала женские черты, дышала в лицо грубой насмешкой, веселилась сиюминутным бессмертием молодости.
Леха шел с намерением уберечь жену от гибельной правды, но под одиноким светом лампочки увидел вдруг, что ложь еще гибельнее. Он стал перед Дарьей на колени, обхватив ее ноги в спасительном уничижении. Дарья в слабом негодовании отталкивала его лицо с неузнаваемыми чертами. Она могла бы горько бросить: «Что пришел ободранный, как кот? Исцарапала тебя эта стерва московская?» — но даже это казалось ей слишком ничтожным.
—  Я двух человек убил, Даша,— сказал Леха так тихо, что она сразу поверила.
Стыд! Срам!-— но душа вдруг облегчилась и возликовала — не изменял! Тьма отчаяния нашла позже, минуту спустя. Он говорил — она слушала его, как далекое радио в соседнем доме. Главное, никак не могла связать в одно: убил, но— не виновен, виновен, но — не убивал.
—  Сиди! — хрипло приказала она.— Я сейчас, сейчас...
Отчаяние не притупило мысли — не забыла схватить кошелек,— и туда, во тьму на исходе. Домик бабки Макриды крайний по улице, неуклюжий, присевший, как от удара. Стучала, стучала в окошко — никак не проснется бабка.
—  Да хто там? — проскрипел наконец деревянный голос.
—  Это я, бабуль. Жихарева Дарья.
—  Чего тебе, касатка?
Занавеска откинулась, сквозь мутное стекло завиднелось пятно лица.
— Бабуль, выручай, мужу похмелиться надо.
Вернулась домой, бутылку на стол: пей! Леха очнулся, ошалело глянул на ладони — горят, проклятые, будто только сейчас от лопаты отнял. Все равно теперь. Куда не шла, туда приехала. Дарье спасибо, в ножки надо поклониться. Стакан, другой. Врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает. Спи, веселая душа, Леха Жихарев! Не качает над тобой ромашка детской своею головкой, василек не разжигает синие уголечки — пырей ползучий по тебе ползет, пырей да осот! Был ты, Леха, поймой с медвяными травами, стал чапыжником колючим. Век тебе маяться, а захочешь избавления — зови огонь да топор, ничто иное не возьмет тебя...

Синий туман стоял неделю, а может, две. Из него выплывал следователь, и Леха в сотый раз объяснял ему, кто где стоял и что он делал, когда услышал крик. Позади проступало, как сквозь марлю, лицо участкового с кривящимися губами: «Я же предупреждал, Жихарев, что тунеядство твое добром не кончится!» «Да не виноват я, Филипп Киреич!»— «Это ты на суде скажешь». Туда-сюда возили Леху, не верили поначалу, да и потом не совсем чтобы поверили, а все же и поверили. Он вовремя сообразил: не надо говорить о погоне на товарняке. Сказал только, что бежал за коренастым до станции, но тот вскочил на товарняк и был таков. Тело бандита, конечно, обнаружили, но к Лехе это касательства уже не имело.
А в конце тумана сморил Леху сон. Был он черный, без малейшей искорки, просто черное небо без звезд — и все. Когда же проснулся, так тяжело разлеплял веки, словно плоть от плоти отдирал. Воздух дрожал перед глазами аккуратными ромбиками, как соты. Солнце стояло почти прямо. Сквозь липкую пелену полдня продрался Леха к столу. Поверх зеркальца белым светом горела записка. Несколько раз прочитал он ее, не беря в руки, а наклонившись, как собака над миской.

Ни о нем не думай все что было тебе приснилось я придумала как нам жить дальше скоро приду никуда не уходи.

Приснилось? Ну да, конечно: вон и лестница в небо уперлась, лезь — не хочу! А вон старик Митюшкин руками рвет сердце перед секретаршею Валей. Кричит она ему, что племяш его проклятый испортил да и убил золотце ее ненаглядное, кровинушку ее родную и выцарапала бы она глаза старику и всей его поганой родне, да пальцы у нее уже не те, распухли от водянки и не гнутся. Но чтобы Сашке причинное место отрезать — для этого у нее сил хватит. «Режьте мне,— говорит Леха,— моя на всем вина». А Валя не слышит и не видит его, проходит Леху насквозь, как воду. Забыть! — гулко ухнуло внутри, как в пустой, заброшенной церкви. Все в сторону! Болотный туман стеною отрежет поселок, увязнут в тумане и слова,
и взгляды.
Надо жить, понял Леха, против животного чувства
плотского страдания. Вышел во двор, подставил голову под рукомойник. Вода хоть и теплая, а полегчало. Выпрямился, пошел в сарай. Рывком дернул дверь, будто надеясь увидеть иное...
Нет, все так же матово отсвечивала яма, полная тяжелой красной жидкости. Леха подошел к ней, опустил руку по локоть и вынул. Пошевелил пальцами. Плотными ртутными шариками кровь закапала вниз. Леха постоял на протяжении еще нескольких мыслей... постоял-постоял... и плюнул в яму.
Вернулся в дом. Аккуратно вымыл руки. На обратной стороне записки начирикал случайным карандашом, что, мол, позвал его на заработки старый друг, так что уезжает он на месяц-другой, как получится, пускай Дарья его не ищет, а живет, как жила, Бог даст, привезет Леха много денег, и пойдет у них жизнь лучше прежнего, всегдашним весельем станет...
Обманывал Леха, успокаивал Дарью привычным. А на самом деле некая мысль захватила его, пока шел из сарая в дом. Была эта мысль хороша не только всеобщей выгодой, которая от нее предвиделась, но и тем, что покрывала всю Лехину боль-печаль — и нелепость поселковой суеты, и две загубленные им жизни, и годы, развеянные, как пыль от помола. Близко блазнилась идея: протяни руку — и вот она, птица счастья, играющая золотым пером, поющая медоточиво, как Мария Пахоменко. Но, как ни опьянялся своей мыслью Леха, понимал он, однако, что близость эта обманчива и многое надо сделать, чтобы расставить сети и тенета хитроумной жар-птице.
Взял китайский термос с розами и начерпал в него половником крови из ямы. Целый литр, до горлышка. Отыскал в шкафу выходной костюм, провонявший нафталином, и, поморщившись, влез в него. Показной одежды Леха не любил, но для дела придется потерпеть. Поискал лишних денег, и, конечно, без толку. Потыкался взглядом по углам, наткнулся на Дарьин бархатный отрез и решил забрать. Сунул в сумку. Вернется — сто таких отрезов ей купит. Что еще? Ну да, конечно, хлеба и сала, ну, и бутылку с водой. До города хватит, а там разживемся.
К железной дороге вышел правее станции, ближе к переезду. Пути были свободны. В этом месте товарняки часто тормозят, а то и совсем останавливаются.
Потом долго полусидел-полулежал в канаве, водя взглядом по небу, будто кистью по крыше. Парило. Жар шел и сверху, и снизу, от распаренной земли. Над ухом стрекотал кузнец, травинки кололи шею. Можно было закрыть глаза, и тогда цветные пятна медленно шевелились в голове, как рыбы в аквариуме. Лехе было приятно наблюдать за любой малостью в себе и вокруг себя. Это уводило от прошлого времени, готовя мозг к будущему. Оно, это будущее, становилось все больше и больше. Огромностью своей оно не только заполнило Леху, но стало разрастаться со скоростью его мыслей.
Уже и поселок Карачарово был только булавочной головкой в этом будущем, и райцентр уместился в спичечном коробке, даже Москва... Да что Москва! Весь мир стал подразмерен Лехе! Он висел над миром, как тысяча облаков, сцепленных в гигантскую фигуру человека. Тень его легла на мир, заслонила солнце в дневных странах и луну — в странах полночных; заблеяли-замычали козы и коровы, завыли собаки, заплакали дети, но взрослые люди спокойны — они знают, что это доброта зависла над землей, спасение идет к ним. В больницах всего мира играют марши, а из окон больные машут белыми флагами, нарезанными из врачебных халатов. Ура Алексею Жихареву, герою и спасителю! Вечная слава тебе ныне, присно и во веки веков! Аминь.

Часть II

Товарняк попался неудачный. Бог знает, сколько плелся, много раз тормозил, а перед Дебальцевом и вовсе простоял около часа. Так что, когда на подъезде к райцентру Леха спрыгнул возле депо, солнце уже путалось в верхушках станционных тополей. Потерян день, огорчился Леха. Целый день! Но делать нечего, надо где-то перекантоваться ночь. Кой-какие знакомые у Лехи здесь имелись, но люди это были случайные, обсевок в поле, и душа не лежала возвращать им память о себе. Оставалось привычное дело — вокзал.
К восьми Леха трубой стоял у входа в городскую поликлинику. Регистраторша пояснила, что главврача Грачика Григорьевича сейчас нет, а будет он через час, поскольку в девять у него прием.

—  Можно? — спросил Леха, приоткрыв дверь кабинета.
Грачик Григорьевич сидел за столом — высокий, прямой, похожий на свое имя. Спросил заранее устало:
—  По какому вопросу?
—  Кровь я принес.— Леха выдвинул вперед термос.
—  Что значит — кровь?
—  Ну, кровь, кровь...— Леха засуетился, неловко сместил какие-то бумаги и поставил термос на стол,— Вот она.
Грачик Григорьевич подергал глазами с термоса на Леху и все понял. Обращаться с такими людьми он умел в совершенстве.
—  Я убедительно прошу вас убрать это с моего стола.— Главврач  говорил  медленно,  с  дикторской членораздельностью, и Леха как завороженный слепою рукою снял термос.— Вот так,— удовлетворенно расслабился главврач.— А теперь объясните, что вы хотите.
—  Я... Я кровь принес.
—  Вместо кофе? — Грачик Григорьевич не удержался от усмешки скобочкой.— Зачем она нам?
—  Как зачем?.. Для переливания, для всяких там донорских дел.
—  Во-первых,  когда нам нужно,  мы  сами  берем кровь,   для  этого  есть  специальные   пункты, а во-вторых... —  Пальцы   главврача   нащупали   карандаш и выбили пионерскую дробь по столешнице.— Во-вторых, кровь берут из вены, а не заваривают в термосе, как шиповник. Вы вообще понимаете, куда вы пришли? — Грачик Григорьевич вспомнил вдруг про свою стать.  Брови вразлет, глаза горят,  шерсть на загривке дыбом.
Ух ты, какой грозный! Леха было по кончик хвоста ушел в нору, но идея, идея! Невозможно было просто так, за фук, похерить ее, и он пролепетал что-то вроде того, что у него и вправду этой крови навалом и, если надо, он может залить ею не одну, а десять. сто таких больниц, как эта, пусть только возьмут у него на пробу этот литр,— но Лехино бормотание вызвало у Грачика Григорьевича лишь легкий прилив профессиональной брезгливости. Заниматься этим сумасшедшим главврачу было некогда да и хлопотно. Он просто подошел к двери и стремительно ее распахнул.
— Прошу!
Ободранный, исцарапанный, с репьями на боках, вывалился Леха из кабинета. Печаль унижения, а, пуще того, боль за идею так сильны были в нем, что и гудящей очереди не услышал он — перемогся по лестнице, и все.
Выскочил на улицу и остановился в нерешительности мыслей. Рядом шофер «Скорой», раскрыв дверцу, щелкал семечки.
— Ты чего, ждешь кого?
Леха помотал головой, не желая тратить печаль на слова.
— А чего тогда? — не отставал шофер.
— По делу я приходил. К вашему главному.
— И что?
— Отказал он.
— Бывает, — выплюнул шофер с очередной порцией лузги. — А ты в райздрав сходи пожалься. Может, и поможет.
— Точно! — спохватился Леха. — Как же я сразу не допер! Слушай, а ты меня не подкинешь?
Шофер достал из кармана новую порцию семечек и равнодушно бросил:
— Трояк.
— Понимаешь, денег у меня нет.
— Ну! Так ты хочешь и рыбку съесть, и в кресло сесть?
— Слушай, у меня тряпка есть хорошая. Чистый бархат. Возьми заместо денег.
Леха открыл сумку. Шофер вытянул край отреза, пощупал, похмыкал и наконец кивнул:
— Садись.
До райздрава домчали за двадцать минут. Леха скакнул из машины.
— Эй! — крикнул шофер.— А тряпка? Досадуя на задержку, Леха повернулся к шоферу.
— Держи! —   Красная   тряпка,   развернувшись   на лету, облепила лицо и руки шофера, будто текла по ним бархатная кровь.

После яростного света улицы — затхлая темнота коридора. Заведующий здесь? Нет заведующего. А кто-нибудь за него есть? Есть, да не про вашу честь, сегодня неприемный день, товарищ, обуйте глаза. А мне плевать на приемный день. У меня самого, может, сегодня неприемный день, а я же вот пришел, не поленился. Товарищ, я занята и не буду сто раз объяснять. Я, девушка, вполне уважаю тех, кто стучит пальчиком по машинке, однако и здесь вот кое-что должно стучать. Вот у вас окурок кто-то бросит, загорится здание, так что ж, и пожарных будете в приемный день звать? Но вы-то не пожарник. Да, девушка, я не пожарник. Я пожар! А у вас, между прочим, очень красивые глаза. Как у соболя... когда умирает.
Соболеглазая вдруг смилостивилась. Приоткрыла дверь.
— Галина Федоровна, к вам человек, очень просится. Вздох на всю Вселенную.
— Лена, ну я же говорила...
— Но ему очень нужно. Ох, нет у людей совести.
— Пусть зайдет.
Леха робко, бочком, чтобы зря не раздражить, вкрался в кабинет. Глянул на хозяйку. Модные очки, тяжелые серьги, рыжие волосы, роящиеся высоко надо лбом. Сверкнула очками на стул:
— Садитесь.
— Ничего, я постою.
— Прошу вас, садитесь. А то я сама встану.
Решительная женщина.  Это хорошо. Леха сел на стул без прицела, попал на краешек, но ерзать для усидки не стал.
— Понимаете, я был в больнице, у главного врача, но он и слушать не стал... Вот, пришел к вам за помощью.
— Если это в нашей компетенции,— райздравша приподняла очки, потерла пальцами красную переносицу,— постараемся помочь. Что у вас за вопрос?
Леха резко подался вперед, чуть носом не клюнул стол.
— Понимаете, я нашел, можно сказать, целое месторождение крови, ну вроде минерального источника. Бери сколько хочешь — опять натечет. Я сначала сомневался, может, не кровь, а так, ерунда какая, но оказалось, вправду кровь.
— Постойте, постойте... — Райздравша утопила подбородок в ладонях, снисходительно помягчела глазами. — Разве кровь бывает в земле? Вы что-то путаете.
—  Ну! Так и я не поверил сначала. Понес на анализ учителю одному школьному, по химии он учитель, вы, наверно, слышали, он всякие кружки да лаборатории организовал, в газете даже писали, ну он все и проверил. Говорит, кровь.
— Ну, хорошо. Предположим, что там  действительно кровь. —  Голос райздравши становился  все нежнее и нежнее, будто Леха у нее на глазах превращался в ребенка. — Ну и что дальше?
Леха вспотел. Мягкость сидевшей перед ним женщины вдруг испугала его, он забоялся, что все его слова уйдут в нее, как в вату. Он хотел говорить слова прямые, как ружейный ствол, но, словно заяц-недоумок, путался в собственных следах.
—  Так что ж... Кровь-то не моя. Я ж хотел, чтобы для всех. Мне самому ведь не надо. Да я могу вам показать, она у меня с собой, в термосе.
Галина Федоровна воробьиным трепыханием руки остановила его порыв и откинулась на спинку, сияя улыбкой невесты.
—  Голубчик вы мой! Послушайте меня внимательно. Вы пришли в райздравотдел, так давайте рассуждать здраво. Заметьте,— повышением голоса предупредила   она   попытку   Лехи   возразить, —я   говорю с вами, как с нормальным человеком. Положим, вы нашли источник какой-то жидкости... пусть даже это действительно будет кровь. Но вы ведь взрослый человек,   неужели вы не понимаете одной   простой вещи — в земле кишат тысячи болезнетворных микробов и бактерий, и кровь, попавшая в землю, будет ими заражена! И что в таком случае...
—  Нет, это вы послушайте! — перебил ее Леха. Он не даст себя сбить. Тысячи доводов находил он в поддержание идеи. Ведь, скажем, когда вода идет сквозь грунт, она очищается, фильтруется. Вон какой у родниковой воды вкус! Так и здесь: кровь из земли, она и от болезней очищена, и от всякого страха, подлости людской. Это ж вода живая, а не кровь!
Горькие складки повисли на уголках губ райздравши. Бессловесно покачала она золотою головой. Можно ли говорить с людьми, которые не внимают доводам разума? Которые просто не хотят вас слушать?
— Сначала научитесь не перебивать других, а потом уж и приходите. Вас приняли в неприемный день, а вы?
—  Так... — Леха поднялся, пружиня ноги.— Скажите, где начальник вашей шараги находится в рабочее время?
Ватин непробиваем! Тот же тихий голос и вечерняя улыбка.
—  Игорь Маркелович (пауза) сейчас (пауза) в исполкоме (пауза) на сессии (пауза) райсовета (пауза, точка).
—  Хорошо! — Леха понял, что здесь он проиграл, и не стал терять силу на слова.
Не настолько он был выпрямлен яростью, чтобы не понимать: нужен хитрый ход, иначе не прорваться на эту исполкомовскую сессию. Просто так небось не пустят. А в общем, нет худа без добра — ведь при районном начальстве этот, как его, Игорь Маркелович не осмелится похерить сообщение о крови. А уж тогда закрутится дело — все больницы в районе получат крови, сколько нужно, а там и область пойдет, и вся страна. Ну а кровь в этой яме неисчерпаема — накопилась, видать, как нефть. Глядишь, и на экспорт пустим. По всему миру растечется кровь из Лехиной ямы. А поскольку кровь эта вроде как природная, землей от всякой дряни очищенная, то и люди, которым перельют ее, чище станут. Эти люди других родят — вот и мир переменится, радостью восстанет... Наивно, конечно, да ведь не наивней того же коммунизма. А в коммунизм люди верят, хотя его и с самой высокой сосны не видать,— так почему же и здесь не поверить?! А поверят— может, люди и сами, без крови, исправятся, одним внушением...
Приструнивая шаг, Леха взбежал на второй этаж исполкома и замотал головой направо-налево. По длинному коридору ясеневым шпоном желтели нумерованные двери: 211, 212, 213, 214... Рванулся влево— туда, где коридор беременел площадкой с письменным столом, уставленным разноцветными кубиками телефонов. Бледноволосая женщина с потаенными следами красоты на расстегнутом лице, пригнувшись, шипела в трубку:
—  Звоните в горгаз... Да! Это их участок! Одновременно сипло пунктирил   другой   аппарат.
Леха выждал момент и вклинился в расщеп меж двумя разговорами:
— Митичкин на заседании? (Слава Богу, шатаясь у вокзала, высмотрел на каком-то стенде фамилию председателя.)
—  Да, а что вы хотели?
—  Срочное сообщение. В районе ЧП. Женщина, поддавшись Лехиному настрою, ахнула:
—  Идемте!
Не давая секретарше опомниться, он схватил ее за руку, и она пошла за ним, как лошадь на поводу, повторяя ошеломленно:
—  А что случилось-то? Что случилось? Неужели на ЖБИ?
На коридорной развилке Леха ослабил зажим, почти отпустил бледноволосую — теперь она сама вела его куда надо. Правда, перед дверью зала чуть пришла в себя, попросила:
—  Обождите секундочку, я предупрежу.
В наискосочном пространстве Леха увидел, как секретарша пробралась к президиуму, наклонилась к одному из срединных. Тот выслушал, благосклонно кивнул, и секретарша засеменила назад.
—  Идите в зал,— прошептала она, вернувшись.— Геннадий Алексеевич даст вам слово... А много людей-то погибло?
—  Потом, потом,— отмахнулся Леха и по стеночке, по стеночке пробрался вперед, сел с правого края.
Трибунщик клокотал, будто кран с сорванным вентилем, но клокотание постепенно утихало, и наконец он остановился. Едва осиротинил он трибуну, как председательствующий восстал над футбольным сукном стола. Начал значительно:
—  Товарищи! — Тут он,  как дрель,  перешел  на высокие обороты.— В нашем районе произошло ЧП. Слово для экстренного сообщения имеет... Простите, как ваша фамилия?
—  Жихарев,— подкинул Леха.
—  ...товарищ Жихарев.
Трибуна легла под локти, как лодка, и поплыла, качаясь, прямо в зал.
—  Я говорить не умею, скажу, как могу,— заторопился вдруг Леха.— У меня дома — я в Карачарове живу — погреб есть,  а в нем кровь я обнаружил, большой источник. Сколько ни выкачивай, все течет и течет. Прямо прорва какая-то. Я и подумал: это ж бесхозяйственность, что она просто так течет.  Надо ее в ход пустить — людей лечить. А вот ваши бюрократы  не  видят  ничего  за  бумагами.   Можно подумать, что у них крови по горло, что они отказываются. Сомневаюсь я что-то. Вон по больницам сколько плакатов висит: сдавайте кровь да сдавайте. Так ведь  не   каждый  вокруг  сознательный,   чтоб  свою кровь государству отдать! Опять же донору платить надо. А тут тебе бесплатно — целый Беломорканал!..
Председательствующий опомнился, распрямился, как парус, захлопал на ветру:
—  Горбаневский, это ваш?
В одном из кресел вырос гриб-боровик, покачал шляпкой:
—  Первый раз вижу, Геннадий Алексеевич. Зал разрядился прибойным рокотком.
—  Так  он  не  с  ЖБИ? —  удивился  самому  себе председатель.
Леха. почуяв неладное, затосковал. Шило, красное стальное шило пронзило мозг и вышло из копчика. Все заслоилось кругом, заколебалось... Какие-то головы, руки... Последний день Помпеи... Иван Грозный убивает своего сына...
—  Не надо, не надо,— попросил он коридор пустоты  меж сценой и залом,— я сам уйду.  Но только с кровью как?
Челюстями заходили кресла, заблестели зрачки, как битое стекло на черноземе. Взгляды, до того натянутые, как веревки, разом провисли, и только один, наоборот, сверкнул штыком— от председателя к серому человечку в первом ряду. Распрямился и потух. Но из искры уже разгорелось пламя, и серенький, улыбчиво растягивая рот, пошел к сцене.
Перекрывая рокот прибоя, председатель заговорил ровными увесистыми порциями слов, будто шмякал мастерком раствор.
—  Товарищи,   попрошу  тишины.   Вы,   товарищ,— обращение к Лехе с поворотом одной головой без корпуса,—   спуститесь   вниз.    Товарищ   Спиридонов с вами разберется. Я дал указание.
Серенький Спиридонов уже причаливал к сцене, заносил ножку свою на ступеньку лестнички, лицом и телом радуясь Лехе, как предстоящему брату. Какие-то мгновения Леха еще сохранял грозную чистоту мыслей, но, чем ближе подходил серенький, тем туманнее становилось все вокруг. Словно фиолетовые цветы, потекли вопросительные «зачем?», «куда?», «почему?», и медленно, как на заклание, пошел он навстречу Спиридонову. Влекомый неотвратимой нежностью серого брата, покинул Леха сцену и уже на выходе, обернувшись, заметил, что в зале заморосил дождь и многие расщелкнули зонты или прикрыли головы портфелями-папками, а то и просто газетами. И только председатель сидел прямо, не замечая мокрой правды жизни.
На выходе из зала Спиридонов стал как будто еще ласковее. Уже не за руку — за талию взял он Леху и потащил по коридору, приговаривая напевно: «Сейчас, сейчас, голубчики-сестрички...» Подвел к нужной двери, точнехонько нащупал в кармане пиджака ключ и с единой попытки вонзил его в замок.
—  Прошу, прошу.— Спиридонов повлек Леху к столу,  унизил в  кресло,  чуть  не  из  воздуха  сотворил бумагу и ручку.— Опишите пока все, да, пожалуйста, подробнее, как можно подробнее, а я сейчас, сейчас, ужиком обернусь!..
Горела голова, гудело тело. Леха сидел за столом, не слишком понимая, почему он поддался на Спиридонова, но какой-то, пусть самой мелкой, частью души все еще веря в незряшность своего сюда прихода. Значит, нужно им, раз попросили — на бумаге! Надо довериться.
С маху Леха исписал весь лист, перевернул на другую сторону, но открылась дверь, и вошли двое в фуражках. А из-за их спин — Спиридонов. Глянул на Леху никакими глазами и выстрелил рукою — за бумажкой. Подал ее добродушному круглолицему. Тот было глянул, но тут же махнул небрежно: на хрена она мне, эта писанина!
—  Правильно, — взвился Леха,— я так все объясню.
Не надо, остановил его Спиридонов, товарищам уже все объяснили. Что объяснили? А что надо. Так что пройдемте. Куда пройдемте? Зачем? Там узнаете.
Но я не хочу никуда идти, мне надо, чтобы с кровью вопрос решили. Без вас все решат.
Раз-два, и вдруг оказалось, что Леха уже стоит в дверном проеме, и за руку его крепко обжимает второй фуражечник, чином поменьше, по погонам лейтенант, по хватке сержант. Двинулись вчетвером по коридору. А бумага? Бумагу-то забыли, спохватился Леха. И впрямь забыли, подхихикнул Спиридонов. Раком переместился назад, в комнату, схватил брошенную старшим фуражечником бумажку и — раз! раз! — на клочки ее, на клочки.
Тут только и понял Леха глубину своего неверного доверия. Крути не крути ворот, оборвалось ведро, летит, громыхая, по срубу. Плюнуть, смириться? А как же идея? Ведь зовет, кричит, машет руками!.. А коридорчик кончается, вот и лестница, вот и выход. Та-ак. А на улице уже и «газик» милицейский стоит, фырчит синим дымом.

Раз-два-три-четыре-пятъ... Я иду искать. Кто не спрятался, я не виноват. Ты не спрятался, Леха Жихарев! Вынимай документы, выворачивай карманы, отстегивай часы, вытаскивай шнурки из ботинок, снимай брючный ремень и прочую дребедень. И сумку свою отдавай. Да не боись, ничего не пропадет, на фиг нам твое барахло, что мы, гангстера какие? А вот и камера твоя, КПЗ родная, три на четыре, деревянные нары да окошечко с детский кулачок в са-амом верху. Посиди да подумай о своей жизни, время есть для того. А чтоб не слишком скучал, вот тебе попутчики: старик бомж и малый за тридцать, ровесник по годам, бугай бугаем, кожа на мышцах трещит.
Посиди, поговори с попутчиками; они и сами рады покалякать, особенно этот бомж с трясущейся головой — так и льнет к тебе, так и ластится. Серый ты человек, Леха, а все ж вспомнил, что есть такое слово «наседка». И означает оно человека, к тебе подсаженного, чтобы все выпытать и ментам рассказать. У тебя-то выпытывать нечего, но ведь лезет и лезет старик с вопросами, а какое его собачье дело?
Не стал Леха вспоминать правду, сказал только, что статья его пустяшная — изнасиловал козу у соседки, так что на вышку не тянет, — и прилег на нары. Под голову положил пиджак свернутый, замечтался о прошлом-будущем.
Недолго мечтал, однако. Пришли за ним, отвели в комнату, где за полированным пустым столом сонно жевал губами пожилой красноглазый майор с допросным листочком. Майор молчал и вздыхал внутренними органами. Иногда доставал платок, вытирал лоб, выворачивал платок на другую сторону и бросал в ящик стола.
—  Слушай,— майор поднял, наконец, глаза,— домой хочешь?
—  Хочу,— закивал Леха.
—  Тогда колись сразу, чтобы нам время не тратить зря.
Леха честно признался, что колоться не в чем и вообще у него такое чувство, что он занимает здесь чужое место.
—  Ха! — радостно оживился майор.— Тогда и я не на своем.
—  Почему? — не  удержался Леха от майоровой зацепки.
—  А пораскинь мозгами. Если ты не преступник, значит, преступник я, что держу тебя здесь, и меня надо в камеру.
Майор говорил легко, почти с улыбкой, и Лехе это показалось хорошим знаком.
—  Вас просто ввели в заблуждение,— предположил Леха.
—  Тем более мне не место в милиции.  Так что садись на мое место, а я сяду на твое.— Майор встал из-за стола и указал на стул.— Будешь меня допрашивать.
—  Что вы! — Леха растерялся.— Я же не в том смысле, что вы виноваты. Вы, может, совсем и не виноваты.
—  Ах,  не  виноват!.. Ну тогда  не  обижайся:  раз я не преступник, значит, преступник ты.
—  А не может так быть,— робко заметил Леха,— чтобы никто не был преступником?
—  Нет, не может,— посуровел майор.— Пока есть преступник, до тех пор будет и милиция. А раз есть милиция, значит, есть кого ловить и сажать,— иначе зачем мы нужны?
—  Так что же делать? — огорчился Леха.
—  Как что? Признаваться надо. Раньше сядешь — раньше выйдешь. Вот тебе бумага и ручка — пиши обо всем.
—  Так я уже писал в исполкоме! А ваши люди не взяли...
—  Ну что же ты хочешь,— добродушие зацвело на лице майора,— не все ж у нас Шерлоки Холмсы. Это только в кино преступника по пуговице от кальсон находят. Вот мы, к примеру, полчаса с тобой говорим, а ты слова дельного не сказал. Давай я пока выйду,   а  ты   все   припомни   и   напиши.   Но  только правду,  договорились?  Ведь  если  ты  соврешь,  все равно  узнаем.   А  если  ошибемся мы — так  ведь за правду и пострадать не обидно, верно?
Майор вышел, но его красные глаза будто продолжали висеть над столом. С трудом взгорячил себя Леха; пусть через пень-колоду, но написал о находке крови и о своих мытарствах, рассчитывая хотя бы на казенность майорского ума: раз есть факт, надо его проверить! Да и человек он вроде толковый, умно к делу подходит. Как это он под конец здорово ввернул: «За правду и пострадать не обидно».
Вернувшись, майор небрежно взял Лехину писанину, прочитал раз, другой... Пожамкал губами, спросил в ладонь:
—  Значит, у тебя в сарае из земли течет кровь?
—  Кровь,— с радостью  единомыслия  подтвердил Леха.
—  А не вино?
—  Не вино.
—  Жаль.   Больше  толку  было  б...   Ну,   ладно.— Майор   глянул   на   часы,   снял   телефонную  трубку, накрутил  номер.— День добрый.   Это  вас  Кравцов беспокоит... Что?.. Да-да, с этим человеком... Разумеется... Нет, это не уголовщина. Совершенно верно... Так что с ним делать?.. Конечно, конечно. Я тоже так   думаю...   Все   понял.   Желаю   здравствовать.— Облегченный  чужою  волей,   майор  раздвинулся  на стуле,   уже   не   сдерживая   границ   тела.—   Ну   что, Жихарев,— любовно услышал майор свой густой голос, идущий из глубин живота,— хоть и нарушил ты общественный  порядок,  но  статью  тебе  вешать  не будем. Преступность твоя нам не нужна — она у тебя не от избытка, а от недостатка умственных способностей.  А потому получишь ты сейчас свои вещички и поедешь в другое место.
—  Это куда?
—  А туда, куда по недостатку ума и посылают.
— В психушку, что ль? — догадался Леха. Майор широко и даже сочувственно развел руками,
молча воздвигся из-за стола, звякнул дверцей сейфа.
—  Но я же не псих! — Леха старался не возвышать голос, чтоб не завести себя на дурную злобу.
—  Ни черта ты  не соображаешь,— с последним сожалением   глянул   майор.—  Ведь   псих-то  первым и кричит, что он не псих! Ты, если хочешь за нормального сойти, наоборот, тыкай всем, что ты псих.
—  Но вы же про себя так не говорите!
—  Так меня никто и не спрашивает.
—  А если спросят?
—  А если спросят, скажу, что псих.
Майор победоносно заржал. Закрыв сейф, переломился через стол, кончиками пальцев воткнувшись в столешницу.
—  Послушай, Жихарев, хорошего совета:  не суетись под клиентом. Месяц-другой полежишь в больнице — и отпустят. А будешь дергаться, таких диагнозов   понавешают —   всю   жизнь   не   отмажешься. Тебе же добра хотят.
—  Мне вашего добра не надо,— ощетинился Леха, но лишь по инерции. Уже понимал он, что в словах майора была общая правда стены против его одиночного камня. Из гранита, из диабаза уральского стала Лехина  воля  песком,   раскрошилась   известняком — загребай, кто хочет, лопатами, сыпь в тачки!
Когда вернулся в камеру, старик бомж сладенько посвистывал у стены, задрав вверх реденький дымок бороды. Бугай тоже спал, дыша глубоко и неряшливо; от звука лязгнувшего замка он повернулся на торец тела. Леха присел на краю нар, где было пустое место.
Подумал, что не знает времени. Ему вдруг смертельно захотелось узнать точный час. Попробовал вглядеться в окошечко под потолком, чтобы по густоте неба угадать возраст дня, но заоконный белесоватый сумрак не имел точной отчетливости. Тогда Леха слегка прикрыл веки и попробовал отыскать время угадкой. Мысленно представил он себе чистое время — то, какое могло быть, если бы он не попал сюда,— и отнял от него время грязное — проведенное подарестно. Выходило не то девять, не то десять вечера.
Леха не знал, хорошо это или плохо. Он не мог определить сейчас своего отношения ко времени. Лампочка под высоким потолком нехотя отрывала от маленького овального тела свет. Он летел вниз так медленно, словно это и было само время. Зачем оно мне теперь, подумал Леха, плотнее прикрывая веки.
Но время обжимало его, текло на него сверху, как вода, становилось плотней и плотней Вязкость появилась в воздухе, стало трудно дышать. Уже почувствовал Леха, что время, как мазут, держит его своей тягучестью. Он выдергивал из времени части тела, но только глубже увязал в нем... Засосало по колено, по пояс... дошло до подмышек... Вдруг Леха понял, что еще секунда — и время навсегда втянет его в свой тягучий мазут... Испуг разбудил его. Он вскочил на ноги и резко потянулся, стряхивая с себя часы и минуты, как собака воду. Надо найти дело, понял Леха.
Перебрав все небессмысленные занятия, остановился на рассмотрении — кусочек за кусочком — стен и потолка. По штукатурке, изношенной от тысяч прикосновений и взглядов, по-тараканьи расползались надписи, рожденные усердием ума или безволием отчаяния. Писали карандашами, ручками, утаенными при шмоне, царапали острыми предметами.

Пацапался с Косым прощай Воля. Шкет.
Гулял смело, сижу за дело.
Вы... кончай баланду травить.
Серый — пидор и козел.


И вдруг внизу, почти у пола, углядел Леха невообразимое — маленькими буквами, чуть ли не иголкой накарябанное:
А судьи кто?
Ух ты! В отчаянии восхищения закусил Леха губы. Вот человек— и здесь не пропал, сохранил голову. А я? Разве я хуже? Он оглядел себя изнутри, подобрался всем телом и — проникся легкостью, словно вернулись к нему сила и ловкость, чутье и везение.

Вот птица летит сквозь тучу, крылья отяжелели, словно не воздух гребут, а воду. И не надо ружья, чтобы подстрелить эту птицу, — хватит и взгляда. Увидит кто ее, глянет с прищуром прицельным — и все. Прошитая взглядом, кувыркаясь, летит она на землю быстро-быстро, и только крылья последней судорогой ловят обмолвки ветра.
Живи, птица! Вот тебе твои вещи: ремень и часы, мелочь денежную и авторучку шариковую, сумку наплечную, а в ней— термос с кровью. Тяжелый термос —  значит, цела, не вылили.
Словно чужого, наблюдал себя Леха — как расписался в получении вещей, как посадили в глухой фургон с двумя провожатыми, как трясся на жесткой скамье часа два, не меньше, как, разговорившись с конвоирами, узнал, что везут его в областной центр, как, наконец, приехали и глаза резанула каменная белизна бывшего монастыря, где была теперь психушка, как, пройдя охрану и кучу дверей, сдали его конвойные дежурному врачу... А врач молодой, лицом тонок, как нож. Рядом с ним санитар тупоголов, словно молоток, хотя по отдельности, может, и сошел бы за человека.
Милиционеры убрались, а врач, кончив писать, поп-сел рядом, заставил закрыть глаза и достать копчик носа по очереди обеими руками. Постучал по коленям и сгибам рук молоточком;
—  Жалобы есть? — спросил сухо, но не враждебно.
Он  думает,   что  я   больной,   понял   Леха,   а   ведь больной-то он! Как майор сказал: кто говорит, что он здоров, и есть настоящий больной. А раз так, то весь мир болен! Ну-ка, глянь: кто свое счастье вызвездил и понял, зачем он? Нет кругом таких, не знает их Леха. Может, во всем мире он один и остался здоров. Кто же, кроме него, поможет остальным?
—  Значит, нет жалоб? — повторился врач.
—  Нету,— буркнул в пол Леха.
—  Да  вы  не  переживайте,— заметил  Лехино  настроение врач.— Мы вас долго не задержим.  Посмотрим, что и как, если надо, подлечим. Чем спокойнее вы будете, тем скорее и домой вернетесь.
—  А если мне некуда возвращаться?
—  Разве вы бездомный? У вас вид человека вполне благоустроенного.— Врач кивнул на Лехин костюм.
—  Ну, положим, я не бомж, но ведь и дом — это вам не четыре стены с крышей! Дом — это когда ждут тебя да картошечку с лучком на закуску жарят.
—  А, вы в этом смысле,— облегченно улыбнулся врач и вдруг поразился: — Умно, черт возьми! А кто вы по профессии?
—  Никто.   Точнее,   был   всем,   стал   ничем.   И  на северах рыбачил, и зверей стрелял, еще на шабашке плотничал...
—  Понимаю, понимаю...— Врач энергично покачал головой, как рычагом водопроводной колонки, будто перегонял мысли из тела в голову.— Охота к перемене мест. Ну, а сейчас что?
—  Не знаю. А работать просто так, за жвачку, не хочу.
—  Положим, работать надо в любом случае, хотя бы ради, как вы сказали, «жвачки».
—  Шутите? — Леха  раскрутился,   как  пружина.— Да чтоб я жизнь потратил на жратву? Не-е, на этот манок я не ходок. Пусть я лучше, как последний бич, на помойке сдохну! Я себя больше, чем жизнь, люблю.   Я,   конечно,   понимаю,   что   вам   милиция   меня сумасшедшим выставила.— Говоря, Леха задрожал от внутренней обиды.— А сами-то вы в это верите?
—  Ну  зачем   вы  так! — укорил   врач,—  Мы   вам плохого не желаем. Посмотрим вас тщательно, сделаем анализы. Вас что, пугает, что вас в психические больные запишут? Так это в норме вещей. Сейчас в кого пальцем ни ткни — невроз или астения. Жизнь такая пошла, сплошные стрессы.
Соблазненный рассудочностью врача, Леха решился.
—  Давайте   начистоту,—   чуть   не   крикнул   он.— Я вам одну вещь предложу, вроде как на спор. Зато будет сразу ясно, шизик я или нет. У меня в сумке термос,   большой   такой,   китайский.   А   в   термосе у меня кровь, настоящая кровь. Если надо, я ее могу цистернами качать. Подождите, подождите, я доскажу,— заторопился Леха, заметив, что врач поджал губы.— Вы мне, конечно, не верите.  Я б тоже не поверил, если б кто другой сказал. Ну, так проверьте! Вы же тут делаете анализы, вот и отдайте на анализ. Послушайте,—   Леха   придвинулся   к   врачу,   но   не слишком, чтобы не спугнуть его,— вы, может, еще про мою кровь диссертацию напишете...
Врач молчал, и Леха скатился до жалости в голосе:
—  Ну чего вам стоит — я же все равно в ваших руках. А если я соврал, заприте меня тогда с самыми буйными,  хоть  навсегда!   Как  человека  вас  прошу: возьмите термос, проверьте!
—  И не подумаю! — отрезал  врач.  Ему уже  все было   ясно,   и   он   мысленно   перешагнул   через   две недели, когда этот парень, в общем-то безобидный и в чем-то даже симпатичный, убаюканный аминазином или галоперидолом, покинет свою отрешенность, ревнивое одиночество и покорно вернется к людям, в общую лодку жизни и смерти, чтобы плыть со всеми до конца.
—  Возьмите,— упрямо повторил Леха.
—  Хорошо,— неожиданно для самого себя согласился врач.— Проверим эту вашу кровь, но уж если это выдумки, тогда не жалуйтесь — лечение назначим самое строгое.
—  За ради Бога! — обрадовался Леха.— Я на все готов.
—  Тогда так.— Врач повернулся к санитару.— Володя,   стрижка,   ванна   и   в   десятую,   к   Романову. Найдите сумку и принесите мне термос.
—  Спасибо,   спасибо   вам,—  воспрянул   надеждой Леха.
Когда вышли из приемного отделения, санитар гоготнул:
—  «Спасибо»! Да ты ему в ножки должен кланяться!   Он   тебя   в   лучшую   палату   определил,   можно сказать, для избранных. У тебя там один напарник будет, из тихих. А попал бы ты к блатным, по-другому запел бы.  Вот, скажем, опустили бы тебя — и все цела.
—  Как это — опустили?
—  Да ты что, дурак или прикидываешься? — Санитар презрительно перекосил лицо. - Трахнули бы всей палатой, понял?
—  Ни  фига! — зло сказал Леха.— Только  через мой труп.
—  Ну, и забьют они тебя — чего с психов взять. В общем, бросай фигню пороть.— Санитар шмыгнул носом.—  И   вообще  не   гоношись.   Если  чего  надо, лучше   приди,   посоветуйся.   Деньги   есть?   Нет?   Ну и дурак. Надо было заначить. Теперь только переводом придут. Ну, потом еще заработаешь. Здесь ларек есть, два раза в месяц можно продукты брать.
—  Так что, мне деньги дадут?
—  Ни хрена тебе не дадут.  У продавца в ларьке ведомость есть — там отмечено, сколько на тебе денег числится. Продукт возьмешь — он тебе отминусует. Теперь вот еще что. Если с передачей кто придет — проси  денег.   За  деньги  я  тебе   вино  буду  носить, понял? Сухое — чирик, портвейн — два.  За неукол тоже надо платить. Сестры по два рубля берут.
—  За какой еще неукол? — опять не понял Леха.
—  Ну, если закосишь, чтоб сестра не колола, когда курс назначат. А вообще держись меня. Я не блатной, я вольняшка, а с блатными свяжешься, обдерут как липку, понял?
...Палата узилась сундуком, умещая в себе две койки и тумбочку. Напротив двери в толстой стене сияло высокое зарешеченное окно, закругленное вверху.
У окна лицом и волосами, седыми до белизны, светлел человек.
—  Удивляетесь размерам? — с добротой будущего соседства сказал светлый человек.— Это ж бывшие кельи. Узкие же — для усмирения гордыни. Русская-то гордыня вон какая широкая — как поле! Только кельей и усмиришь ее. Ну, здравствуйте.— И он шагнул  навстречу  Лехе,   протягивая  сразу  две  руки.— Романов Алексей,— обозначил себя сопалатник и добавил,   поясняя: —   Великий   князь,   наследник   российской короны, сын Николая Второго.
Вот они какие, настоящие шизики, понял Леха и вдруг обжегся мыслью: а сам? Разве сам он не шизик в глазах милиции, врачей, санитаров?
Сосед принял Лехино молчание за недоверие и улыбнулся.
—  Вижу ваше недоумение.  Вы,  конечно,  знаете, что всю нашу семью расстреляли. Это вправду так, но лично я уцелел. То есть был ранен, и очень серьезно, но, благодаренье Господу, не насмерть. Лежал, как труп, и повезли меня с остальными вместе, однако нашелся человек, из красноармейцев, пожалел малолетство мое, видя, что дышу. Спрятал тайком, а потом добрые люди выходили.  У меня ведь тогда,— сосед коротко кашлянул,— память отнялась. Поэтому, наверно, и уцелел.  Семьдесят лет ни о чем не помнил,   только   на   старости   лет   и   озарило,   кто я есть... Тут, знаете, как получилось — бутылку с лаком я  открывал,   а  пробка  присохла.   Я  посильнее нажал, горлышко отломилось — мне осколком прямо вот сюда, в большой палец. Аж до кости прошло. Три дня кровь не могли остановить — не шла на свертывание. Оказалось, гемофилия...— Старик выжидательно посмотрел на Леху, но не заметил в его глазах ответного движения и пояснил: — Болезнь так называется.  А по-другому — царская болезнь.  Ею цари всегда болели. Вот это мне глаза и открыло... Но вы не подумайте, я на престол не претендую: пусть уж все будет как есть... А вам я рад! — внезапно оборвал себя сопалатник.— Одному, знаете, скучно. Потолок низкий, лежишь и кажется— вот-вот опустится...
—  А давно вы здесь? — спросил Леха.
—  Да, верно, недели две.
—  Так долго?
—  Долго? — засмеялся сосед.— Ну, что вы!  Мы же в карантинном отделении. До выписного нам еще жить и жить. А вообще-то я второй раз сюда попал. Первый раз полгода пролежал, и это еще хорошо. Тут есть такие,  что по пятнадцать лет торчат,  а  есть и бессрочники.
—  А что...— Леха примолк, подбирая необидные слова,— в первый раз не удалось вас подлечить?
—  Почему же.  Просто я упорствую.   Они хотят, чтобы   я   отказался   от   своего   настоящего   имени, а я не могу.
—  Хорошо,—  сказал  Леха,—  положим,   я  лично поверю, что вы князь. А как вы другим докажете?
—  А зачем мне доказывать? — удивился сосед.— Кто сомневается, тот пусть и ищет доказательств. Тут ведь какая механика...  Простите, вы не представились...
—  Леша я, Алексей то есть.
—  Ну, видите, как славно — мы с вами, оказывается, тезки. Так вот, Алеша, здесь как с верой в Бога — либо веришь, либо нет. А доказать невозможно. Можно, конечно, явить чудо, чтоб человек уверовал, да много ли стоит такая вера!
Леха растерялся, не понимая, куда повернула излучина разговора. Зерном из распоротого мешка посыпались мысли, и Леха, прикрывая растерянность, бросил ехидно:
—  А  что,   может,   вас  высочеством  надо  звать? А кофею в постель не хотите?
—  Ну,   зачем  же  вы  так? —  огорчился  голосом сосед, но лицом остался так же мягок и светел.— Я ведь сказал, что не претендую. В Писании сказано: всякая власть от Бога.
—  А что за интерес Богу,— не унимался Леха,— отбирать власть у царя? Раньше-то он царей любил-лелеял!
—  Так никакого интереса или любви у Бога нет,— с охотою оживился князь. — Интереса нет,  потому что он и так все  знает — и назад,  и вперед,  ну, а с любовью я так понимаю,  полюбить одного — значит выделить. А этого Богу никак нельзя, перед ним же все равны, никакого тебе блата.
—  И Ленин, и Гитлер? — взвился Леха.
—  И Ленин, и Гитлер,— кивнул князь.— Богу-то какая разница? Перед ним все в ответе.
—  Ну, и глупо! Понимать же надо! Ленин добра хотел людям, чтобы всем жилось хорошо, по справедливости.
—  Так и Гитлер того же хотел. Только справедливость они по-своему понимали... По большому счету, даже не в них дело. Сами люди непостоянны, вот что! Время проходит, глядишь, что добром было — злом объявляют...   Вот  и  еще  доказательство,   что   Бог в дела наши земные не лезет. И нет никакой его воли, а только прихоть.
—  Почему же воли нет, а прихоть есть?
—  А потому что необъяснима она.— Князь примолк, поглаживая волосы сухонькой рукой.— И вообще Бог ничего не делает сам, а только попускает. И живем мы как бы не вправду.
Леха усмехнулся в половину рта.
—  Что ж, может, мне вообще все это снится?
—  Может, и снится,— согласился князь.
—  Но если это сон, почему же я не могу делать, что хочу? Вот я хочу выйти отсюда! — Леха подскочил к окну и без чувства будущей боли ударил кулаком по лучистым прутьям решетки: — На-те!  На-те! — Кожа на костяшках содралась, мгновенно насочились ягодки крови. Леха сунул руку под нос соседу.— Это что же, сон?
—  Это? —  Князь   брезгливо   поежился   губами.— Это глупость, а не сон. Вы, Алеша, делаете то, чего в вас на самом деле нет, нарочно делаете, на злобу. Это и есть ваш сон.
—  И вот эта кровь? — Леха облизнул разбитые костяшки.
—  И кровь. Поймите, во сне человек и есть, и нет. Есть духом, а телом в отсутствии. Отсюда познайте: дух свободен, а тело — темница наша. Свободен же тот, кто хочет.
Куст раздражения заветвился в Лехе. Наследник нашелся! Идиот! Сидит в психушке и воображает, что свободен.
—  Ладно,— буркнул Леха,  угасая от непонятной тоски,— поговорили— и хватит.
Встал, потянулся, хрустя валежником тела, с размаху бросился на койку. Запахнул на груди пижаму, вздохнул до самой глубины живота и только сейчас по-настоящему понял, где он. Был один Леха — внутри поношенной линялой тряпки, и был другой Леха—обернутый в кокон пижамы. Куколка бабочки. Да разве вызреет? Леха уже не верил во врача.
Они, наверно, с три короба наобещают, чтобы только слушались и не буянили...
Чего ж теперь делать, как дальше жить? Придумать нужно что-то, но мысли вянут без свежей разгонки... Потом, потом! Еще будет время подумать, решил Леха и незаметно придремал.
Глаза открыл — сестра в палате. Стоит над соседом со шприцем, как ангел со свечой.
—  Ложись, царевич! — говорит она князю.
—  Да вроде уж все мне, — просяще тянет наследник.
—  Какой   все! —   подталкивает    князя    сестра.— Еще три раза, кроме сегодня, у тебя же месячный курс.
Покорно ложится князь на койку, спускает штаны, и всаживает сестра в его тощую желто-серую задницу комариный хобот. Длинный укол, большой. Наследник аж захрипел, когда она иглу выдернула. Ушла сестра, не обратив на Леху внимания ни на копейку, а князь так и остался лежать со спущенными штанами. Присмотрелся Леха — у него на щеке слеза блестит.
—  Ну вот, не надо было от трона отказываться, — пошутил для сочувствия Леха, — сейчас бы не они вами, а вы ими командовали.
—  АТФ   это,   очень   больной   укол, —  прошептал князь. — Для подкормки  мышц назначают.  У меня мышцы ослаблены.
—  Ну и закричали бы, зачем терпеть?
—  Криком здесь не поможешь. — Князь повернулся на бок, подтянул кое-как штаны. — А если есть боль — значит, живой ты, значит, надо терпеть... — Потихонечку оклемываясь, князь незаметно перешел на «ты». — А все эти «зачем» — это лишние мысли, от главного уводят.
—  А что главное? — Леха спрашивал не всерьез, чтобы только отвлечь князя разговором.
—  Главное   то,    что   ты   видишь    меня,    а   я — тебя.
—  Ну,   кайф! —   засмеялся   Леха.—   Вы   и   я — и больше никого! Ни врачей, ни санитаров, ни рыбы, ни мяса!
—  Ты не понял, Алеша,— пояснил князь, покачивая   облаком   головы, — главное   то,   что   ты   меня пожалел. А мне тебя жалко. Вот и выходит, что мы главное через другого находим.
—  А!..— махнул Леха рукой.— Главное — не главное... Лучше скажите, когда здесь обед.
—  В два.
—  Так, наверно, пора уж идти.
—  Не-ет, это только в выписном сами в столовую ходят, а нам в кормушку подают.— Князь кивнул на окошечко в двери.
Леха шалашиком сгрудился на койке, головой по-птичьему закачал. Ох ты, Господи, вот ведь попал! За что? Не в том смысле за что — что начальству районному поперек горла встал,— а в другом смысле, в смысле вообще судьбы. Обиднее всего, что не спросишь ни у кого!

Он спал, и луна стояла прямо над его теменем, протискиваясь студенистым телом сквозь заоконные ветки. Бледные лучи доходили до него, но только холодили кожу. Он озяб и никак не мог согреться под казенным байковым одеялом, переспавшим с тысячей тел и отдавшим им весь запас своего тепла. Потом луна расплылась, как кусок рафинада в черной воде чая, и остался Леха один-одинешенек в провале забвения... Он был— и он был нигде, пока не возник, словно слабенький лучик, голос: «Алексей... Алеша... Леша». «Таня, где ты?!» — рванулся он в никуда. Он хватал руками пустоту, комкал ее и мял, пытаясь прорваться, увидеть знакомый голос, но чем ближе
подходил он к нему, тем тише звучало имя... И уже на последнем усилии услышал он только шорох листвы, встревоженной случайным ветром, бессмысленное, безгубое «ша... ша... ша...»
—  Э! Вставай! Вставай же, тебе говорят! Вот раздолбай!
Слова дрожали далеко и расплывчато, но с каждой секундой обретали все большую четкость.
Голос умолк, и вдруг — хляссь! — жгучая боль закипела в скуле. И еще! И еще! Леха открыл глаза, сел на койке, очухиваясь. Над ним стоял санитар, занося скрученное в жгут полотенце для следующего удара. Но Леха сел, и санитар не ударил, сдержался. Отбросив полотенце, скривился.
—  Кончай косить, сука! Давай на выход. К врачу тебя.
У санитара мутно блестели плоские пуговичные глаза на таком же плоском лице. Леха задрожал от внезапной ненависти, но буянить не стал. К врачу! Это перевешивало все. Быстро натянул пижаму, искоса глянул на князя — тот рылся в тумбочке, сочувственно не замечая Лехиного унижения.
Когда вошли в ординаторскую, врач с веселым любопытством пригляделся к Лехе. Усмехнулся:
—  Знаете, а ведь у вас в термосе в самом деле кровь. Первая группа, резус-фактор отрицательный, лейкоциты четыре тысячи, эритроциты четыре миллиона, РОЭ шесть, все честь по чести. Но откуда у вас целый литр крови? Украли в больнице?
Тоска, понял Леха, опять идет тоска. Все ищут легкие, обычные причины, чтоб кровь эту объяснить. Да если б обычные были причины, разве бы он сам не допер, что и почему!.. Леха метнул глазами вбок. Санитар по-прежнему балдел на диване, разнеся по сторонам руки и ноги.
—  Можно я вам один на один объясню? — попросил Леха.
Врач прошел за стол, ужался в стул, не отодвигая его.
—  Иван,— сказал  он санитару,  не теряя веселости,— сходи к Федоренко, скажи, чтобы позвонили насчет шприцев.
Санитар с презрительной готовностью исчез.
—  Так откуда кровь-то?
—  Ну, я вам говорил вчера — у меня в сарае яма с источником есть,  вроде  как минеральная вода.— Леха сдерживался,  нарочно замедляя выход слов.— Только вместо воды эта самая кровь.
—  Чепуха какая-то! — Врач дернулся лицом, обрушил руки на стол.— Откуда в сарае может быть кровь?
—  Не знаю,— поежился Леха, чтобы убедительнее изобразить удивление.— Но я термос из этой ямы наполнял, факт. Да вы поймите,— Леха почуял, что в голове зарождается комариный звон тревоги,— мне ж ничего не надо. Я ведь за кровь ничего не прошу, какая ж мне выгода обманывать! Мое дело предложить, а вы там сами разбирайтесь, чего с этой кровью делать. Для донорства или еще куда...
—  В  том-то и дело, что для донорства она не подходит! – Врач помолчал. – Конечно, насчёт сарая – это всё ваши фантазии, но в любом случае пользы здесь с гулькин нос – кровь ваша не свёртывается, вот ведь как. Не свёр-ты-ва-ет-ся, - как будто даже с наслаждением повторил врач. Он откинулся на спинку стула точно свежевыделанная шкура. – Значит, не годна для донорства. Есть такая болезнь – гемофилия, это когда…
- Да знаю, знаю я, - грубо оборвал Лёха. – Что вы уж меня совсем за дурака держите. Царская болезнь называется. Мне князь… то есть сосед, рассказывал…
—  А,   князь...—  засмеялся  врач.—  Библиотекарь он бывший, а не князь. Начитался всяких романов, вот и пошли фантазии. Это все на почве стресса — у него дочь и двое внуков в автомобильной аварии погибли. Ну, он и вообразил себя царским сыном... Что-то вроде защитной реакции организма. У него, кстати, и не гемофилия вовсе, а болезнь Верльгофа, разжижение крови, как говорят в народе.
—  Значит,   не   годится   моя   кровь? —   насупился Леха.
—  Не годится.
—  А может, для каких исследований? — Леха коготками цеплялся за последние травинки.
Врач разогнал воздух лицом — вправо-влево.
—  Нет-нет. Бесполезно. Что тут исследовать? Вы же говорите, что эта кровь из земли течет... Так что, мы,— врач всхохотнул от пришедшей мысли,— землю будем лечить? Скальпель, что ли, от Курил до Карпат выкуем? — И  засмеялся  уже  в  голос,  от восторга воображения прищелкнув пальцами.
—  А со мной как же? — спросил Леха.
—  С вами? Да ничего. Подлечим вас, и все. Леха ахнул.
—  Как подлечим?! Я же не соврал вам про кровь. Вы меня отпустить должны!
Врач повернулся поперек света, отчего стал похож лицом уже не на нож, а на ножовку. И заговорил он совсем другим голосом — визгливым, лесопильным.
—  Это мое дело, что я должен, а что нет! Про кровь вы действительно не соврали, но все остальное —  полный  бред.   У  вас  навязчивое  состояние, понимаете вы это? И в ваших интересах слушаться нас. Не будете слушаться — пеняйте на себя.
—  Та-ак...— Леха покачался с ноги на ногу, набухая гневной  тяжестью.— Выходит,   можно  человека  за здорово живешь держать в психушке без его согласия?
—  Ну-ну-ну,   не   горячитесь! —  Врач   встал   из-за стола, рукою бесцельно подвигал бумаги.— Повторяю: вас проверят и, если все в порядке, выпишут.
—  Когда, когда выпишут?
—  А это как комиссия решит.
—  А скоро комиссия?
—  В декабре.
—  Как — в декабре? — У Лехи даже голоса не хватило на изумление. Что же этот врач ему мозги крутил?
Обман, сплошной обман, везде силки, капканы, тенета! Впору скулить, выть, рыть от отчаяния землю, но пол здесь дубовый, половицы в кулак толщиной — нору не выроешь, от слюнявых борзых не укроешься... Прощай, воля! Прощай? Нет. погоди, мы еще погуляем! Вы мне за все ответите! Вся горечь последних дней, все боли и унижения взорвались вдруг в Лехином мозгу красным тюльпаном. Зашумел дикий осинник, всхрапнули лошади, и бросился Леха на врача, не понимая себя.
Э-э, не на того напал, Леха Жихарев! Здесь и не таких видали. Отскочил врач в сторону, а сзади уж санитар набегает (сторожил у двери, что ли?). Заломил Лехе руку — и на диван, лицом вниз, в вонючую кожу. А сверху — как с неба — голос:
—  Зря вы так, очень зря. Сожалею, но придется вас наказать — чтобы на будущее  это не повторялось.— И к санитару: — Сульфазин ему, сейчас же. Ведите в палату, сестру я пришлю.
Повели. По дороге еще один санитар присоседился.
—  Пустите, я сам,— сердито попросил Леха, но они только крепче сжали с боков.
Когда вошли в палату, князь вскочил с койки, глянул на Леху, все сразу понял. Наморщил лицо свое от жалости:
—  Что же ты, Алеша? Зачем ты?
И квохкотал, не подходя, пока санитары укладывали Леху на койку и бинтами привязывали руки к спинке. Старались ребята на совесть, нажимали что есть силы, сопели противно. Могли бы и не стараться — давно уже обмяк Леха, матрасными стали руки и ноги. Тут и сестра подоспела. Оп-ля! Ловко сверкнула шприцем, спиртом похолодила кожу и — р-раз! — уколола.
И ушли все вдруг, как ветром сдуло. Леха пошевелился — резкая боль по телу. Не удержался, застонал. Подтянул ноги — опять больно. Да больно-то как! По-гадостному больно!
—  Сульфазин? — догадался князь.
—  Угу,— выдавил Леха.— Вроде так. Это от чего?
—  Не от чего, Алеша, а за что. Его в наказание делают, чтоб пошевелиться нельзя было без боли.
—  Руки... развяжи,— попросил Леха.
—  Нельзя,  Алеша.   Они  в  любую  минуту  могут войти. Увидят в глазок — и все. Только хуже будет. Потом,   тебе  все  равно  сейчас  нельзя  двигаться — пока  сульфазин  до  конца  не  рассосется...   А  если я тебя развяжу — и мне укольчик вкатят.
—  Трусишь, значит?
—  Трушу,— спокойно признался князь. Смирился Леха.  Затаился, прикинулся сдохликом.
В самом деле: чего беситься? Таня в земле, дома никто не ждет — Дарья думает, что он на заработки сорвался, а кому еще Леха нужен? Здесь же кормят-поят и, если не дрыгаться, не трогают. Чем не радость жизни!

Пошли-поехали больничные дни: по утрам завтрак да два раза в неделю обход врачебный, в полдень — обед, вечером — ужин и долгие до ночи разговоры с князем. А между тем — оправка да лечебные процедуры, анализы-манализы всякие. Уколов Лехе, правда, не назначали, давали только какие-то голубые таблетки с диким названием. Сестра стояла рядом, пока не выпьет. Леха сначала пил, а потом, по совету князя, наловчился прятать таблетку под языком, чтобы потом выплюнуть.
Несколько раз заходил остролицый врач, видя Лехино смирение, одобрительно кивал головой, на вопросы неопределенно пожимал плечами. А недели через три объявил, что карантин кончился и Леху переводят в выписное отделение.
Попал Леха в палату на семерых человек, но баловства здесь не было: всяк старался сам строго держать режим, чтобы дожить до выписной комиссии. Тут даже блатные не косили, дорожа будущей волей. Дружить Леха ни с кем не стал, а общаться — общался. В шахматы играл, в шашки, в «овцы и волки». Ходил на трудотерапию — клеил бумажные формуляры для библиотечных книг. За это стали начислять деньги, по семьдесят копеек за тысячу штук, но на руки не давали.
Прокантовался так с месяц, а тут новость: открывают в подвале столярную мастерскую. Завезли туда верстаки, циркулярку, фуговальный и токарный станки. Занятия с больными стал вести завхоз, по совместительству оформленный надзирателем.
Завхоз был веселый мужик, всех больных называл он ласково-безразлично «Ваня». Когда выяснилось, что Леха, чуть ли не единственный из всех, хорошо знает столярку, завхоз проникся к нему большой симпатией. Потихоньку стал доверять Лехе режущий инструмент, а потом и вовсе поставил бригадиром.

Эх, дерево-дерево! Нежно-гладкое и сучковато-свилеватое, белое, как кожа под майкой, и зеленое, что твой мшарник, розовое и желтое, красное и коричневое! Восковой мягкости и железной крепости! Мало ли перевел тебя Леха на своем веку в горбыль и брусна лесопильнях, а еще больше пустил в дым да золу на таежных ночевках! Вот и встретились по новой.
Стал Леха от скуки-тоски всякие штуки мастерить: сначала табурет высокий, с ящичком под сиденьем: потом заказали ему шкап для регистратуры, так уж Леха расстарался — ошкурил фанеру до блеска и морилкой проморил, и лаку положил пять слоев. А к каждому ящичку ручку выточил фигурную из обрезков дубовых.
Один раз под воскресенье, когда трудотерапии не было, пришел в Лехину палату завхоз. Был он в рассудительной грусти и сказал, не здороваясь:
—  Эх, мужики! Теща у меня померла, метр восемьдесят, это без волос и тапочек. Царствие ей небесное. Хорошая   была   женщина,   ничего   не   скажу.    Так я чего толкую: гроба нигде под рост не найду. Весь город объехал, ети их!
—  А в Барском были? — проявился кто-то в углу. Завхоз только махнул рукой: какой там!
—  Да  неужто,   мужики,  не  выстроим  гроб-то? — с подначкой кинул он.— Чего там и делать — стенки да крышка. А мое отношение вы знаете.
—  Выстроим,— сказал Леха.
—  О!   Это  дело! —  Завхоз  подскочил  к  Лехе.— Я тебе, Ваня, и дуба хорошего дам на крышку, а низ и стенки можно из елки.
Леха вроде как обиделся за покойницу.
—  Не-е,   на  низ   тоже   дуб  давайте  или  хотя  бы березу.
—  Ладно,   ладно,   будет  тебе  береза,—  поспешно согласился   завхоз.—  Только   не   продинамь —  гроб мне к завтрему нужен.
—  Так вечер уж почти! — удивился Леха.
—  Ну, что вечер? Ночь-то вся наша!
Завхоз исчез и появился сразу после ужина. Провел Леху в мастерскую, вынул из сумки бутылку портвейна.
—  Это тебе сейчас, а завтра водки принесу. Давай, Ваня, работай. Я тебя на ключ закрою, а утром, кто будет дежурить, откроют, я договорился.
Выкатился завхоз, а Леха — за работу. Но торопиться не стал. Сначала снял ножи с фуговального станка,  поставил точильный  круг  и  заточил  их по
новой, поотложистей. Потом промерил доски, прикинул, что куда, разметил...
На свежезаточенных ножах досочки фуговались, как ласточки! Правда, и выдержки они были хорошей, не меньше как двухлетней... К полночи, когда в репродукторе гимн заиграли, Леха уже начал собирать дно и стенки. Жаль, мало времени, а то можно было б не на гвоздях, а на шипах собрать гроб, да проолифить как следует, чтоб дольше не гнил...
Утренний гимн он встретил, заканчивая отделку — вставляя обрезки шпона и щепу в мелкие щели и шлифуя шкуркой стыки. Где-то к семи кончил наконец работу. Сел на верстак рядом с гробом, потянулся с окончательным удовлетворением. Достал портвейн, который отставил на время работы, чтобы не мозолил глаза, и открыл бутылку. Стакана нигде не нашел и стал пить из горлышка. Отпив несколько глотков, снова приценивающе посмотрел на свою работу.
Ему вдруг захотелось лечь в гроб, примерить его на себя, может, даже почувствовать то, что чувствуют покойники. Леха перекинулся через бортик гроба и аккуратно вытянулся, прислушиваясь к телу. Немного жестковато, а так ничего, даже просторно. Леха чуть поворочался, но каких-то особых, покойницких мыслей не возникало. Крышка, догадался он. Нужно накрыться крышкой, чтобы уж совсем отсечь себя от земли живых, тогда и мысли придут последние, лишенные света.
Леха встал, подтащил крышку к гробу и положил так, чтобы легко было надвинуть ее изнутри. Потом снова скользнул в гроб — с чувством уже привычного обиталища. Старательно, как одеяло, натянул до конца крышку. Она точно и плотно попала в уготовленный паз. С огорчением увидел он, что в крышке все же есть две-три мелкие щели. Ладно, закроют глазетом, подумал Леха. Зато эти щели делали гробовую темноту нестрашной, близкой и живой. А ведь вечной тьмы и нет, ясно понял Леха, везде какой-нибудь луч да блеснет! Даже в гробу. И так хорошо ему стало от этой мысли, от сухого теплого запаха свежеструганого дерева, что скользнула под рукою куница, и легкая птица овеяла его лицо...
Леха очнулся от тишины. Не сразу сообразил, где он. Потом понял-вспомнил — в гробу. Правда, гроб почему-то не лежал, а почти стоял со слабым спинным уклоном. С минуту Леха приходил в себя. Наконец он решился и осторожно нажал на крышку. Но удержать ее не смог, и она упала. Уф-ф! Слава Богу, грохота не получилось. Оказалось, что гроб стоял меж стеной и диваном, и диванные подушки съели шум.
Леха вышел из гроба. Щуря глаза, огляделся. Это явно не больница. Он был в небольшой комнате человеческого вида. Сквозь занавешенные белым ситцем окна прорывалось солнечное сияние. По стенкам жались мебельные вещи, как девчонки, не приглашенные на танец. Посреди же комнаты, на большом обеденном столе, под простыней, натянутой до подбородка, бугрилось тело. В потолочное никуда строго смотрело старое женское лицо, превращенное смертью в мужское. Теща завхоза, сообразил Леха. Значит, пока он пьяненький лежал в гробу, его прямо так сюда и приволокли. И как это у них крышка не свалилась! Впрочем, пригнана она впритык, с внутренней фаской... Стоп. Но ведь получается, что он сбежал из больницы... И едва сверкнула эта мысль, как Лехе вправду захотелось бежать. А, черт возьми! В доме небось полно людей, незаметно не выйдешь. Если б еще одежда на нем была не больничная...
Обиднее всего, что, как только мелькнула мысль о побеге, Леха сразу понял, куда ему нужно идти. Обрывками он думал о том и раньше, но только сейчас ясно увидел этот дом — высокий беленый фундамент, флюгер на крыше, резные наличники... Там, там помощь и спасение — в таинственных, легких руках бабы Полины!
Где-то за стеной послышались шаги, голоса. Сейчас войдут! Испугом Леху бросило к окну. Отдернул занавеску, мельком глянул за окно. Увидел садик-огородик, маленький, соток на пять, обжатый острыми зубами штакетника.
Леха схватился за шпингалеты. Верхний открыл сразу, нижний заело. Пришлось слегка потрясти раму за ручку. Порядок! Леха распахнул окно, перебросил ноги через подоконник — все тихо-мирно? — и спрыгнул на завалинку. Бежать через садик-огородик не решился — могли увидеть из окон. Безопаснее было подвести тело к краю дома, глянуть из-за угла. Повезло! Во дворе никого нет. Здесь угол террасы, и из комнат дорожка к калитке не просматривается. Всего десять шагов— и он на свободе. Раз... два.., три... четыре... На счет «десять» рывком на себя щитовую калитку, и нос к носу — завхоз.
—  Ваня?! Ты чего здесь? Что-нибудь соврать, быстрее!
—  Да это, как его... вы же гвозди забыли — для крышки.
—  Что? — Завхоз закрякал смехом, как утка.— Ну ты, Ваня, чудак. Что, у меня дома гвоздей нет? Ну ты, тля, даешь! И отпустили ж тебя... Ладно.— Он замолчал, что-то соображая.— Васька тебя отвезет назад... Васька! — заорал завхоз.
Из «зилка», цепеневшего на другой стороне улочки, у колонки, вылез апельсиново-рыжий шофер и не спеша подчапал.
—  Отвезешь этого шибздика в больницу да побыстрей. Нам потом на рынок надо смотаться.
—  Да  чего  машину  гонять! — Леха  с  нарочным усилием зевнул.— Сам небось доберусь.
—  Ну  да,   доберешься.   Тебя  в  этом  барахле  на первой остановке захомутают. Могли бы, дураки, одежду тебе нормальную дать, раз уж отпустили... Да, погоди...— Завхоз отпузырил карман и достал кошелек. В Лехину руку перекочевал трояк.
Не благодаря, Леха вслед за Василием пошел к машине. Залез в кабину. Рыжий Василий остервенело врубил скрежещущую передачу. Леха напрягся головой. Через пару минут сообразил.
—  Слышь, Василий, по пивку не вдарим?
—  Ты че? Времени нет,— отозвался рыжий.
—  Да ладно, мы ж на минуту. Пару выпьем здесь, а пару я в больницу возьму... Ну, будь человеком, Вась!
—  Хрен    с    тобой! —    быстро    сдался    шофер. У «Овощей-фруктов» затормозил.— Давай, что ли, деньги.
Леха отдал шоферу трояк, и тот выскочил из кабины, прихватив из бардачка авоську. Хозя-яйствен-ный! И ключ из замка зажигания вынул, собака! Леха подержал глаза на шофере, пока тот не провалился в дверной проем магазина, и скользнул на его место. Выдернул из замка зажигания провода. Это провод на массу, а это... тоже на массу... Ага, а вот это ближе к жизни, это у нас плюсовая клемма. Теперь закрутим провода на зажигание и контакт на стартер. Руками Леха держал провода, ногой притравливал газ. Завыл стартер, и машина дернулась. Ишак, обругал себя Леха. Забыл снять с передачи. Рычаг — на нейтралку, и снова соединил провода. Завелась. Леха глянул по сторонам и на первой передаче, потихонечку, не слишком газуя, чтобы не слышно было в магазине, двинул вперед.
Дорогу он знал. Это была южная окраина города, недалеко отсюда находились досаафовские шоферские курсы, на которых Леха учился перед армией. Он ехал по улице Телеграфной, за ней шла улица Павлова, а дальше начиналась дорога на заброшенные глиняные карьеры. По ней, он помнил точно, можно выскочить к Рожае. На Рожаю, на речку, и была вся надежда.
Выехав на соседнюю улицу, Леха давил и давил на педаль газа, бросая машину в разинутые пасти колдобин. О-па! О-на! Било и трясло, как в танке. Прокукарекали последние домики, частные, кирпично-зажи-точные, и город кончился. Дорога стала малость ровнее — угладилась от давней неезды и дождей.
Движок рычал с хрипом, как астматик. Леха пожалел его и сбросил газ. Японский городовой, а ведь выбрался! Веселая уверенность била тело мелкой дрожью.
На большом просторе поднялся ветер. Встав на задние лапы, он гнал на машину клубы пыли. Мягкая и теплая пыль нянчила грузовик в своих волнах. Она забиралась в кабину, струилась по приборному щитку, закрывая цифры. Птичьими перьями она касалась потной кожи и оседала на ней рыхлым налетом...
Так, в облаках пыли, Леха и въехал в реку. Тяжелый от воды донный песок хорошо держал машину, и ехать было легко. Дыша жарой, Леха крутил руль, пока вода не залила кдтушку зажигания. Двигатель зачах. Леха открыл дверь и шагнул в воду. В искупление бывших страданий прохлада омыла лицо, и руки, и тело. Стоя по грудь в реке, он снял больничную одежду и пустил ее по реке. Плыви, плен!
Леха лег на реку и, оттолкнувшись от капота машины, поплыл по течению. Опустив лицо под воду, он видел, как сикильдявки обшаривают воду серебряными пальцами своих тел. Подняв лицо, он видел большое и долгое туловище реки, с трепещущими осколками солнца в каждой точке. Течение было покойно, но вскоре водоворотные раны начали обозначать в теле реки чужие предметы. На мелководье врастали в песок тракторные шины, балка от заднего моста, кожух электродвигателя и другие человеческие вещи... В одном месте Леха увидел вершу; из любопытства вытащил из воды — в ней оказались два карасика. Карасей он выпустил, вершу выбросил на берег ниже по течению. В другом месте, зацепившись за корягу, колебались обрывки сети. По концам Леха понял, что их резали ножом, видно, спасаясь от рыбнадзора. Эх, сейчас бы на севера, заиграло в нем было, но лишь на миг. Не сейчас, потом, потом. Сначала — к бабе Полине...
Может, час плыл, может, больше, руки усталостью наволокло.
Вылез Леха на берег, на горячий песок и придремал...

Не спи, не спи, парень! Ночь близко, а свет низко. Кто ж заместо тебя ночью взбодрствует?
Леха глянул вверх сквозь смутные воды сна и понял, что это вечер, и что над ним стоит человек. Его лицо, маленькое и сухое, сжалось, как вылущенный из скорлупы катышек ореха. Каждая складка лица сгоняла к глазам всю тоску прожитых лет.
—  Дед, дай лодку,— сказал Леха, привстав на локте.
—  Ты сперва подымись,— обидчиво зажмурил губы дед   и,   дождавшись,   когда  Леха   возвысится,   сообщил: — Лодка у меня есть, но дырявая, хоть рыбу ей лови. А я теперь плаваю редко, я пасеку стал держать. Раньше по десять центнеров качал, а прошлый год у меня двадцать семей от варротоза померло, во как.
Леха думал, не говоря. Старик как будто испугался его молчания и сказал:
—  Есть у меня, правда, другая лодка, но она не моя, отдать тебе не могу. Ты ж не вернешь.
—  Верну,— возразил Леха без правды в голосе.
—  Врешь ты,— спокойно сказал дед.— Когда тебе возвращать? — Он сузил глаза до безглазия и враз открыл.—  Ладно.   Сам   тебя   отвезу.   Тебе   куда — в Маслово?
—  В Сельцы.
—  Дале-еко.
—  Дед, я бы заплатил,— голосом рванулся Леха,— да нет у меня ничего, ни копейки нет.
Старик оглядел Леху, стоящего перед ним в одних трусах, и захихикал тоненько, как лобзик.
—  Какие деньги! Что ты! У тебя и карманов нету, чтобы деньги лóжить. Ну, пойдем, что ли...
Дошли до припрятанной на берегу лодки.
—  Погодь здесь,— сказал старик.
Он ушел и вернулся минут через двадцать с веслами и холщовой сумкой. Из сумки вынул штаны и рубаху.
—  На, одень.
—  Спасибо,— скромно порадовался Леха. В самом деле становилось зябко. Вечерело, и от реки тянуло прохладой.
В четыре руки столкнули лодку, подкладывая рычаги. Леху старик посадил на корму, сам сел на весла. Вечер поплыл по реке, а они — ему навстречу. Солнце, низкое, огромное, уже проваливалось за дальний лес. Низинные места кончились, пошли крутые, ломаные берега; и река завиляла, как собачий хвост. Солнце уходило то вправо, то влево, а потом и совсем пропало, оставив только отсвет на вершинных облаках.
—  Отдохни, дед,— предложил Леха.— Давай я погребу.
Вместо ответа старик сказал, длинно вздыхая:
—  И сколько ж мне еще вас возить?
—  Кого это — нас?
—  Ну,   вас,   вас  всех,—  остался  на  своем  слове старик.— Вот наказание Господне. Вожу, вожу, а кто ж меня-то отвезет? Что ли я без смерти останусь? Мне ведь девяностый скоро стукнет... Слушай, малый,— старик качнулся к корме,— а то вертаемся назад, а? Останешься у меня жить, пчел научу держать, сберкнижку на тебя переведу. Слышь, парень?
—  Не,   счас   не   могу,—   без   сожаления   ответил Леха.— Дело у меня. Вот сделаю дело, тогда посмотрим.
—  Да не вернешься ты! — Дед даже весла бросил, чтобы рукой махнуть.
—  А ты, дед, почем знаешь?
—  Так я ж людев в последний раз вожу. Перевозчик я.
Так сказал он это, что у Лехи сердце опустилось, в груди пустота заледенела. Что он плетет, этот старик?
—  Какой еще перевозчик? — крикнул Леха с отчаянием.
Старик подержал слова внутри и указал рукой на берег.
—  Паром тут раньше ходил, до войны еще. А там деревня была.  Дворов под сто, не меньше.  Теперь и печки не сыщешь. И кирпич растащили, на лодках, на телегах все увезли.
—  Ну и черт с ним,— озлобился Леха.— Ты-то, дед, здесь при чем?
—  А при том,— свечкой поднял палец старик,— что раньше я при пароме был, и люди были, и жизнь, какая ни есть,  была.  А теперь я для случайности живу. Нарочный человек здесь не ходит, а тот, у кого на лбу печать горит.
—  Знаешь, дед,— покачал головой Леха,— я только что от таких, как ты, убежал. Из психушки, ясно? Для тебя место освободил. Ты поторопись, пока не заняли.
—  Чудной ты,— засмеялся дед.— Я отсюда никуда уйти не могу. Вдруг какая душа забредет — кто ж ее на тот берег переправит? Вот если б ты на подмену мне пошел, я б хочь куда, хочь в эту самую психушку.
—  Дед, а ты давно здесь? — ушел в сторонку Леха.
—  Давно — не давно, а шостый десяток будет.
—  А до того?
—  А до того хозяйство вез, шесть душ у нас было, пока не война. В солдаты б взяли, да я припадочным сказался. Отваров мне дали знающие люди. Я попил и высох, как щепа. Колотить меня стало на кажном дыхе. Ну, и ослобонили меня от мобилизации. А все равно, как пришли немцы, я в лес пошел, боялся, что в Германию увезут. Баба моя еду мне носила,
немцы меня не
ее усекли, думали, партизанам носит. Она сказала, так стрелили ее.— Старик перекрестился.— Мой грех. Остался б дома — ее бы не погубил. Может, за то и живу при реке.
—  Ну, а дальше, дальше что? — подстегнул Леха.
—  А ништо. Померли все дальше, вот что. Я один и живу...— Дед высморкался в руку и, скособочившись,  обтер пальцы  в  реке.— Ты,  парень,  верно, голодный. Возьми там в сумке хлеб и мед, поешь себе.
Старик опять взялся за весла, а Леха наклонился над сумкой. Хлеб был черствый, почти сухарь. Леха снял с литровой банки полиэтиленовую крышку. От меда пошел нежный дух.
Леха жадно сожрал весь хлеб, наматывая на него толстые, липучие спирали меда. В горле посушело.
—  Дед, а попить нету?
—  Как нету? Пей — не хочу.— Дед показал на реку.
—  Да... грязная вода-то,— замялся Леха.
—  А тебе не все ль равно?
—  Нет, дед, не все равно. Может, еще заражусь чем. А я болеть не хочу. У. меня еще дело есть.
—  Ну, раз дело... Жалко мне тебя.
—  Да  что  ты  заладил,   дед!   Чем  я  тебя  таким жалоблю?
—  А тем жалобишь, что и рыба. Я вот, скажем, щуку когда ловлю, на дорожку. Поймаешь ее, а она ведь живая. Хочь и хичная рыба, а жалко. Живот ей вспорешь — там рыбка, а то и две. Вот оно как, парень, сперва она всех, потом, значит, ее съедят, как жертву то есть. Вся жизнь на жертве и построена.
—  Почему же вся жизнь?
—  А ты сам посуди: кажный, кто есть, или охотник, или зверь. Не ты съешь, так тебя съедят. Все твари так.
Леха на секунду усомнился, но тут же вскинулся победно:
—  А пчелы ваши, а?!
—  Пчелы? —  усмехнулся  дед.—   Что   ж,   пчелы. Они ведь пыльцу у цветов крадут, и трутней сбивают они. Видишь ты, везде одно. Никак не получается, чтоб без жертвы.
—  Да разве нельзя так устроить жизнь, чтоб никто никого не убивал?
—  Нельзя,— серьезно сказал старик.— А как бы ты выбрал, кто ты есть: охотник ты или зверь дремучий?
—  А если я не хочу ни охотником быть, ни зверем? — вошел в азарт Леха.
—  Ай, тебя не спросили! Ты уж с рождения хич-ник. Человек самый хичник в мире. И деревья валит, и зверя бьет,  и рыбу,  и птицу всякую.  Опять же землю режет, нутро ей поганит. Вот уж хичник так хичник! Одно забыл: и его черви пожрут.
Леха только покачал головой.
—  Ну, дед, у тебя и философия.
—  Дурак ты, парень.— Старик сожалительно зевнул и объяснил: — Чужими словами говоришь, потому и дурак.
Солнце давно уж село. На бледноватом небе проступила прыщавая сыпь звезд, а позади лодки вяло поднималась луна, поливая лодочный след будто паяльным оловом.
—  Да давай я погребу,— предложил Леха.
—  А  что,   и  погреби,—  согласился   на   этот  раз старик.— Тут место хорошее, глыбокое. Только близко  к  берегу  не  бери,   на  сеть  можно  напороться. Браконьерят иногда ребята. Они за сеть и садануть могут из ружья-то... Ну давай, милый, а я вздремну. Как луна над головой станет, ты меня буди.
Они поменялись местами, и старик, подстелив на дно балахон, ловким макаром ужал свое тело между бортами.
Леха, взявшись за весла, не стал рваться из жил, а постарался найти свой темп, чтобы не потерять силу раньше времени. Весла он опускал в реку с аккуратным замедлением, чтобы не наделать лишних брызг. Вода тихо-тихо дышала, ворочалась, даже постанывала, как человек в беспокойном сне.
Луна наконец уперлась в макушку неба, и Леха позвал:
—  Дед, а дед! Просыпайся, время уже.
Старик проснулся и сразу сел прямо. Глянул кругом.
—  В точку вышли,— объявил он.— Давай к тому берегу.
Минут через двадцать лодка ткнулась в песок. Леха вылез и хотел помочь старику, но тот остался в лодке.
—  Я тебя привез, теперь поплыву назад,— сказал он и с надеждой глянул Лехе в глаза: — А может, останешься?
Леха помотал головой. Старик вздохнул глубоко.
—  Ну, как знаешь. По темноте не рыскай, заплутаешь, гляди. Пережди до света, уж немного теперь, костер пожги для согрева. На вот...— Он пошарил
кармане куртки и бросил Лехе коробок.— Ну-ка, ткни меня.
Леха зашел по щиколотку в воду и сдвинул мыс >дки. Загребая одним веслом, старик поставил лодку
кормой к берегу и поплыл. Доплыл почти до середины и вдруг крикнул:
—  Прощай, дурень!
Остаток ночи Леха просидел у костра, греясь и завороженно уйдя глазами в смутную игру огня. Дорогу пошел искать не с рассветом, а дождавшись дня — чтобы народ разошелся на работы. Пока ждал, углядел кустики ежевики, поел в детское удовольствие. Найденная тропинка вывела из леса к ферме, где у длинного коровника колготились бабы, и в сторонке торчал тракторный прицеп с бидонами. Леха обошел ферму по краю леса, вышел на большак. Метров через пятьсот завиднелись дома.
Уже припекало. Сонное марево дрожало в воздухе. В теплой пыли валялись куры; у колодца голопузые малолетки мучили игрою кошку. Старик в овчинной безрукавке и валенках дремал на подзаборной скамье. Беременная девка лузгала семечки на автобусной остановке. Деревня как деревня.
Дом бабы Полины Леха помнил хорошо — он стоял на берегу пруда и еще издалека был виден флюгером на коньке крыши. Пруд, правда, почти высох, но флюгер уцелел. Подходя к дому, Леха со страхом подумал вдруг, что и бабка могла высохнуть, как этот пруд, умереть... Открыл калитку, поднялся на крыльцо. Наличники от дверного косяка отстали, перила расшатаны.
Постучал. Никакого ответа. Леха толкнул дверь — она открылась. Ступил в узкие сени. Толкнул вторую дверь, и та распахнулась легко. Он вошел в комнату, перегороженную до середины шкафом и фанерой. Из-за фанеры зашебуршало.
—  Митя, ты?
Бабкин голос, обрадовался Леха. Жива, значит.
—  Кто там есть, сюды, милай, сюды  проходи,— шепеляво позвала бабка.
Леха шагнул за фанерную перегородку.
Баба Полина лежала на кровати под лоскутным одеялом, щуря глаза на гостя. Большие коричневые руки топорщились поверх одеяла. А лицо тихое, и глаза ясные.
—  Кто ты, милай, я плохо слышу.
—  Не   узнали,   бабуль,—   усилил   голос   Леха.— Я  у  вас  раньше  был,   пацаном  еще.   Вы   мне   ухо заговаривали.
Старуха закивала. Что ж, все может быть.
—  Сам-то я из Карачарова. А вы что, приболели?
—  Да нет, сыночек, не болею. Чуток послабела я. Как зять помер, с тогда и послабела. А все понемножку на огороде вожусь и по дому работаю... Это я так легла полежать,— будто повинилась старуха,— сейчас встану.
—  Да вы лежите, лежите,— замахал руками Леха и  не  удержался,   спросил,   как  в  воду  бросился: — Бабуль, а вы больше не заговариваете?
—  Как же, милай.— Баба Полина глянула на него светлыми глазами,— Если нужда большая, то и заговариваю.   У тебя  что  за  напасть?  Или  за  другого пришел?
—  Вроде бы и за другого, а вроде и нет.— Леха замялся.— Просто заболел не я, а...  Ну, в общем, земля как бы заболела, кровь из нее течет.
—  Чего течет?
—  Кровь, говорю, течет! — чуть не крикнул Леха.
—  Во как,— в удивленном сомнении покачала головой старуха.— С чего ж она течет-та?
—  Да я и сам не знаю. Я вот чего пришел — как бы заговорить ее, землю эту? Чтобы кровь не текла.
—  А ты, милай, значит, не ведашь, с чего это?
—  Понятия не имею.
—  Так я скажу тебе, сынок. Это кровь не просто кровь, а убийственная. Как людей убивали, так она стекала, и земля ее в себя брала. А теперь все, переполнута земля-от! Не хочет больше нашей кровушки, берите, говорит, назад, куда хошь девайте, а я ее больше держать не могу.— Старуха говорила твердо и прямо, куда и шепелявость ее пропала.
—  Ну, хорошо,— не сдавался Леха,— а заговорить ее разве нельзя? Я ж помню, как вы мне в детстве голову заговорили, и кровь остановили, и нарыв прошел .
—  Так  у  тебя  ж  другая  кровь — живая,   а  тут кровь убиенных, мертвая, значит. Я за ее не возьмусь. И никто не возьмется, такого знахаря и не ищи.
—  Бабуль, а может, попробуете? Я вам сколько хотите заплачу. Привезу и отвезу вас на машине, а, бабуль?
—  Куды там, мил аи! Да кабы тут весь причет заговаривал, и то б не вышло. Нет у отдельных такой силы. А всех разве съединишь!
—  Ну а как вы это делаете? Скажите мне, я хоть сам   попробую,—   в   последнем   отчаянии   попросил Леха.
Бабка строго поджала губы.
—  Ишь ты, какой прыткой! Все тебе расскажи да покажи... А что ты за человек, а? Откуда мне знать, может, ты дурной какой. На злобу пойдешь колдовать если?
—  Да ну! Какой я дурной! У меня кровь в сарае течет, вот что. Если б не кровь, я б и не пришел.
—  Знаешь,  чего,  милай,— бабка вдруг подобрела,— у меня за божницей бумажки есть, достань-ка ты их мне.
Леха обернулся. Высоко на стене, на узкой полочке, стоял киот с несколькими иконками и лампадкой. С трудом дотянувшись до полки, он достал из-за киота ворох бумажек и фотографий, подал бабке.
—  Не  вижу  я  ничего  без  очков,— сказала  она. подержав  бумаги  в  руках,—  погляди-тко  сам,   там записанное должно быть, внучок мой переписывал.
Леха взял бумаги обратно. Так... Облигация государственного займа... елки-палки, сорок девятого года! Что ж она не погасила-то? Рецепты на лекарства. Письма. Квитанции окладного страхования... Ага, вот это, кажется, то, что надо. Развернув пожелтевший листок из школьной тетради, Леха увидел круглые детские буквы и в минуту прочитал.
Заговор от истечения крови
На море, на океане, на острове Буяне, лежит бел горюч камень Алатырь. На том камне Алатырь сидит красна девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, руду желтую, зашивает раны кровавые. Заговариваю я раба Божия от пореза. Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань!
—  Да это чепуха какая-то,— скривился Леха. Поднял голову и вдруг увидел, что бабка смеется — тихо и сухо, будто листок сухой на ветру шелестит.
—  А ты что ж, милай, не с чепухой ко мне пришел? — оборвала бабка смех.— Вон ты какой, на тебе воду возить можно, а ты ходишь, сказки плетешь, свет людям застишь.
Совсем сломался Леха от досады. Ничего не сказал бабке, бросил бумажку на стол и пошел вон.
Выйдя на крыльцо, постоял секунду-другую и побрел к калитке, даже и не пытаясь соединить в голове разорванные, как сети, мысли. Едва положил руку на калиточный брус, как увидел, что по дорожке от пруда подымаются трое. Их лица выступили из тени деревьев, и Леха ахнул. Господи, это ж эти, ученые по сказкам! И сюда, значит, добрались.
Впереди важно выступал Эдуард Петрович, держа в одной руке наплечную сумку, а на локте другой — свернутый пиджак. Позади, чуть отстав, о чем-то спорили Женя и девушка.
Ух, как не хотелось Лехе встречаться с ними. Не потому вовсе, что подшутил он над ними у себя дома, и не из-за дурацкой одежды своей, а просто было в этой встрече что-то такое глупое, что уж совсем уязвило Лехино сердце. Отступив на несколько шагов, он увидел, что идут они точно к дому бабы Полины. Леха оглянулся. Позади за редкими вишнями стоял сарайчик с поленницей дров. Туда! Леха пригнулся и, крадучись, побежал к сараю. Пускай они войдут в дом, тогда можно незаметно уйти. Добежав до сарая, Леха повернулся передом к калитке. Еще не вошли. Отступая полу боком к углу сарая, он не приметил на земле старые вилы без ручки, зацепился ногой и, потеряв равновесие, стал падать. Успел выбросить руку и ухватиться за поленницу, но выдернулись полешки, и верх поленницы, рушась, повалился в его сторону; краем глаза Леха успел заметить, что дрова сучковаты и наколоты слишком толсто, а в следующий миг он уже окончательно падал на землю, виском прямо на ржавый палец гвоздя, торчащий из обломка доски...
Он летел и летел вниз, как в какой-то забытой детской сказке, облепленный липким мраком отчаяния. Казалось, не было конца провалу, яме, в которую он падал. Иногда как будто ветки, пружиня, подхватывали его, но, не удержав, роняли вниз. Мысли исчезли, осталось только смутное чувство падения, падения, падения... Но время пришло, и кончился мрак, и чудный зеленый свет вспыхнул вокруг. Леха стоял на крепкой земле и в изумлении сердца смотрел перед собой. Все, что было раньше, отступило в Бог знает какую даль, стало ненужным, мелким, букашечным. А здесь, рядом с ним, красной стеною золотились вековые сосны, в низине чешуйчато мерцала река, и огромный луг восходил глубоким духом пойменных трав. Сразу же за лугом, где река изгибалась серпом, на опушке леса шла домовитая работа. Бобры, ловко зажав в маленьких лапах топорики, обтесывали бревна, медведи подкатывали бревна к срубу и по указаниям волка-бригадира укладывали венцы, собаки крепили лаги, зайцы таскали мох, дятлы конопатили щели. Пчелы, жужжа от усердия, вощили рамы, кабаны месили глину, а лисы обмазывали фундамент и основание печки. Сколько видел глаз, трудились на опушке всякие малые звери, каждому находилось дело по его разумению. И самые породистые, и последний цунек — все рядом! Вжикали рубанки, звенели лучковые пилы, стучали молотки, и столько ласкоты и вечной заботы о крове было в этих звуках, в слаженных движениях зверей, угадывающих друг друга даже спиной, что Лехе мучительно захотелось к ним, в чудный звериный лес, где думают руки и тело, а голова, свободная от хлеба насущного, дышит одною чистой любовью...
Он быстро и невесомо пошел вперед, но, когда опушка была совсем уже рядом, вдруг с ужасом понял, что впустую перебирает ногами, словно под ним навсегда кончилась земля, и сколько бы ни шел он теперь вперед — сто! тысячу! сто тысяч лет! — ему все равно никогда не сделать того последнего шага, что отделяет его от зверей. Он будет идти и идти, пытаясь поймать ступнями теплую ускользающую землю, и вот она, вечная казнь его,— видеть этот очарованный лес и не мочь войти в него даже дыханием...


1986—1988 гг.

Взято из журнала "Юность", 1990г., №11.


назад